Были учителя, которые более определённо выражали своё отношение к происходящему. Например, тот же Унтер. Он заставил нас зачернить тушью все предосудительные, по его мнению, места в учебнике истории и заявил, что этот учебник был написан по приказу военного командования и в нём сплошное враньё. Ещё он сказал, что война на Тихом океане была преступлением, ответственность за которое должно нести японское военное командование. Впоследствии мой учебник, с таким трудом отысканный мной у букиниста и по приказу Унтера весь исчёрканный чёрным, был изъят из обращения по приказу GHQ.[13]
Короче говоря, учителя стали говорить совершенно противоположное тому, что они говорили во время войны. Теперь мы должны были воспевать Макартура вместо императора, демократию вместо милитаризма, мир вместо войны. Призывавший к разгрому Америки и Англии директор заговорил о мире и дружбе, твердивший о «мире под одной крышей» и «священной войне» Унтер стал поносить военщину и рассуждать о том, что война — это преступление. Я, уже видевший, как переменился Макио, не очень удивлялся этим метаморфозам. Просто не очень верил словам учителей, которые к месту и не к месту начинали объяснять, что были обмануты военщиной.
Мальчик, приехавший из детского военного училища, ходил в школу в военной форме, во всех его движениях чувствовалась военная выправка. Когда в класс входил учитель и по знаку дежурного все вставали и приветствовали его, этот мальчик вскакивал, как чёртик из табакерки, и кланялся как заведённый. Ходил он, расправив плечи и выпятив грудь. Однажды я слышал, как мальчишки злословили и насмехались за его спиной: «Да что там, он ведь теперь военный преступник», «В военное время попользовался вовсю, а теперь задаётся. Подумаешь, герой!», «Небось, уверен, что императоришка наш сам Господь Бог».
Через несколько дней они окружили его.
— Эй ты, как ты относишься к императору?
— В каком смысле?
— А в таком, что, небось, считаешь его живым богом?
— Ну, вроде того.
— А если вроде того, то как он детей делает?
— Не знаю.
— Ты был в армии, значит, содействовал войне.
— Но разве не все содействовали? Ведь родина была в опасности…
— Но ведь военные нас просто надували. Скажешь, не так? А ты тоже был военным. Значит, ты всё равно что преступник, понятно?
— Но я думал, это для родины…
— То есть для великой Японии? И где она, по-твоему? Во время войны лопал, небось, от пуза и лиха не знал. Не то что мы тут, с пустым брюхом на заводе надрывались.
— …
— Ишь, мундирчик-то на нём, небось, из чистой шерсти. А у нас — заплата на заплате.
Мальчика, конечно, поколотили: справиться сразу с таким множеством противников он не мог. В какой-то момент, поймав на себе взгляд его глаз, в которых стояли слёзы, я отвернулся. Какими же мы были подлецами — и мучившие его мальчишки, да и я сам, не произнёсший ни слова в его защиту!
Отвергнув лицей в Комабе, в котором учились братья, я выбрал гуманитарный лицей в Мэгуро. Очень уж не хотелось учиться там, где могут оказаться учителя, помнившие моих братьев, особенно Икуо. В том году в виде исключения экзамены были летом, а учебный год начинался осенью. Когда я увидел себя в списках принятых, я обрадовался куда больше, чем когда меня приняли в среднюю школу, — ведь это означало, что я буду жить в общежитии и смогу уйти из дома. Когда я сообщил матери, что принят, она, по своему обыкновению, никак на это не отреагировала. Икуо сказал, что будет, как обещал, платить за моё обучение и за общежитие пополам с матерью, но платить ещё и за учебники он не в состоянии, поэтому я должен добиться, чтобы мне дали стипендию. Макио, поздравив меня с поступлением, подарил мне банку ДДТ, чтобы я мог бороться с блохами и вшами.
Я привёл в порядок свою комнату и сжёг в саду всё, мною написанное в школьные годы, в том числе и все свои дневники. «Уж дневники-то мог бы и оставить», — ворчала мать. Но я спешил уничтожить все следы своего пребывания в этом доме, настолько мне не хотелось туда возвращаться.
Когда я вышел наконец за ворота с небольшой спортивной сумкой на плече, оглушительно звенели цикады, словно желая мне счастливого пути.