Вокруг его кровати толпились старики с провалившимися носами и вывернутыми коленками, наркоманы, у которых из рукавов торчали обрубки рук, и смешливые дауны, льнувшие, как ласковые телята, чтобы их почесали за ухом. Они расспрашивали про жену, клянчили сигареты и, заглядывая в глаза, пытались увидеть в них то, что увидел он сам за бетонным забором.

— Андрей Бродов, — упрямо представлялся он и гладил себя по голове, словно ребенка.

Первое время ему присылали посылки, набитые консервами и печеньем, которым он делился с даунами, хохотавшими, словно от щекотки, и открытки с казенным типографским поздравлением, отпечатанным внутри. Мать передала ему носки, связанные из разноцветных ниток, а он спал в них, не снимая, и, разглядывая протершуюся дырку, из которой торчал большой палец, слушал стук спиц и тихий, осипший от молитв материнский голос.

Жалея, санитарки тайком пускали его к телефону, заставляя расплачиваться поцелуями, колючими, как репей.

— Это Андрей, — хрипел он в трубку и долго слушал короткие гудки, похожие на шаги убегающего человека.

Он звонил каждую ночь, пока однажды ему не ответил чужой голос:

— Они уехали. Навсегда.

Он носил теперь чужое имя, вцепившись, словно в спасательный круг, в чужую судьбу, и, вглядываясь в сырые разводы на потолке, видел жену, старуху–мать, пеленающую его в вязаный шарф, и сыновей, которые, высыпая из шкатулок собранные монеты, рассказывали о днях, выцветших в его памяти, словно стираное белье. Ему казалось, что он вспомнил молодую женщину с черными до пояса волосами, ремень отца, плач младенца за стенкой, нахлобученные на головы миски, материнские поцелуи, кислые щи, лица, голоса, смех, разговоры, и его виски ломило от воспоминаний.

Ему мерещилось, что его голос ломается, становясь высоким, визгливым, как у мальчишки, и, разговаривая с врачом, разглядывавшим его, спустив на нос очки, он боялся, что тот заметит его разбитую коленку. На прогулке он обламывал ветки деревьев, подбирая хорошую палку, а однажды на обеде, отбросив ложку, выпил суп из медной миски и нахлобучил ее себе на голову. Как женщины носят плод, так он носил в себе ребенка, который, разрастаясь, вытеснял в нем мужчину, заполняя детскими ощущениями и мечтами.

— Смотри, штанишки не намочи, — язвил врач, глядя как он, сложив пальцы, играет тенью на стене.

Но каждую ночь, проваливаясь в тяжелый и горький от таблеток сон, он раскалывал скорлупу детских воспоминаний и минута в минуту проживал тот вечер, который, казалось, никогда не закончится, повторяясь в его снах, как в приставленных зеркалах.

— Прости… — стонал он, когда кошмары наваливались на него, словно подосланные убийцы, и старики накрывали его голову тяжелой подушкой, чтобы не мешал им спать.

Бросив отяжелевшее тело на плащ, он волок его к мусорной яме, забитой бутылками и похожими на сопливые платки пакетами с клеем, а друг смотрел на него, не сводя глаз, и его рот, застыв в гримасе, казалось, что–то кричал ему, чего он уже не мог услышать.

— Или ты — или я, — целуя, прижимался он к гладкой, надушенной одеколоном щеке и швырял тело вниз.

Забросав вырванным с корнем иван–чаем, сухими ветками, кусками ржавого железа и битым стеклом, он присыпал сверху землей и, смастерив из двух кривых коряг, похожих на те, какими они играли в детстве, самодельный крест, втыкал его сверху.

Сев в машину, долго вспоминал, как ее завести, несколько раз врезался в ангар, смяв капот, а потом, отъехав как можно дальше, спускал машину в скисший пруд. Она тонула долго, всплывая брюхом, как дохлая рыба, а потом еще долго подмигивала ему вслед горевшими под водой фарами.

— Прости! — плакал он каждую ночь, бредя по дороге, и воспоминания тянули вниз, словно кандалы каторжника, делая каждый шаг тяжелым, как раскаяние. — Прости, друг!

Он просыпался, оглушенный собственным криком, взмокший, трясущийся, словно в лихорадке, а спавшая на ногах медсестра, не разлепляя век, под которыми досматривала свои сны, делала ему укол.

«Или ты — или я…» — смеялся мальчишка, коловший его палкой в бок, а Андрей, забываясь в бреду, похожем на грязный мешок, в который его затолкали, забив тряпками рот, гадал, чего же он хочет больше: вспомнить или забыть.

<p>Приговор</p>

Врач долго молчал, а потом, откашлявшись в кулак, нацепил казенную улыбку.

— Поезжайте в санаторий, на море. Только не тяните…

«А то будет поздно», — закивал Гамов. Анализы были плохие, и врач, пожав плечами, на больнице не настаивал.

— Сколько? — спросил Гамов, пристально посмотрев ему в глаза.

Врач заерзал на стуле, снова откашлялся.

— Три–четыре месяца…

Он не помнил, как добрался до дома, очнулся уже в прихожей, где из зеркала на него смотрел осунувшийся мужчина с красными, покрытыми паутинкой сосудов глазами. «Три–четыре месяца…» — звенел в ушах голос врача.

Перейти на страницу:

Похожие книги