Припомнить было что. Старший брат приковылял со Старого рынка... Протез ему так и не выдали, кто-то поживился за его счет. Да если бы и выдали брату протез, он бы давно обменял его на «ширево». Он был конченый, мой старший брат, — красные белки глаз, расслабленная походка: я наркомана вижу за три квартала. Посмотришь в их расширенные зрачки и точно увидишь бездонный океан — глаза ничего не выражают, все чувства заглушены, все мысли заглушены, человек спрятался в себе, как большая светящаяся улитка в раковину. Брат был страшен по утрам. Он вставал опустошенный, злой, как старый шакал, безжалостный, как голодный крокодил, отвратительный, как больной проказой огненный дракон. Для старшего брата не существовало ни матери, ни меня, младшего брата, для него ничего не существовало, кроме маленькой ампулы с белой жидкостью. Он не мог ни есть, ни пить, он не мог дышать... Задыхался, потный и жалкий, и в то же время страшный, как направленный в грудь ствол автомата. Он искал дрожащей, иссушенной рукой шприц. Шприц грязный, ржавая, тупая игла... Он отламывал головку у ампулы... Я на всю жизнь пропитался этим характерным похрустыванием стекла, точно скрипели суставы ревматика. Он погружал в ампулу вонючую тупую иглу, он выжимал каждую каплю. Он колол себя в ногу, в мышцу, без всякой дезинфекции, а если на нем были брюки, прямо сквозь штанину. У него уже появились незаживающие язвы. После укола он замирал, точно прислушивался к чему-то внутри себя, вздыхал с облегчением, не торопясь прятал в коробок из-под китайской туши шприц с иглой, виновато улыбался, и казалось, что он вновь стал таким, каким был до армии, до того, как его схватили во время облавы, одели в солдатскую форму и бросили на растерзание американским сержантам-инструкторам.
— Мама, — говорил он. — Ты не плачь. Я отвыкну... У меня очень болела нога, пальцы на ногах. — И он показывал на култышку. — Мне обещали сегодня работу... Я буду работать. Мы еще заживем, и ты перестанешь вязать цветы...
Мама изготовляла искусственные цветы из обрывков проволоки, цветной бумаги и лоскутков бархата. Она была большая мастерица, наша мама, ее цветы были даже лучше, чем живые... Но теперь она слепла от слез, и цветы у нее получались грубыми и как будто мятыми. И она не зарабатывала даже трети тех пиастров, которые получала когда-то за свою работу.
Мы знали, что старший брат врет и верит в свое вранье. Он почти бредил, потому что реальной жизни для него не существовало — для него существовал лишь страх, что через пять часов потребуется новая ампула, которую он обязательно должен достать, непременно раздобыть, иначе начнутся муки, его начнет ломать. Невыносимо было глядеть, когда его ломало. Он покрывался потом, без наркотика его организм не воспринимал даже воду, не то что рис или мясо... Он задыхался. Он орал на нас. Он был тираном и проклятием, был нашим страданием и позором. Если бы он был один такой на весь Сайгон!.. Они, наркоманы, собирались около кинотеатра «Белый лебедь». Там у них было место сбора: американских солдат и наших — женщин, мужчин, девушек и молодых парнишек. У них были свои законы, своя жизнь, жуткая и туманная, полная грез, разделенная четким ритмом поисков новой порции «счастья»... Другого для них не существовало, для них границей времени была ампула и поиск новой ампулы.
Так вот, мой старший брат приковылял с базара, вызвал меня во двор и сказал:
— Уматывайся поскорее... Немедленно. Сейчас за тобой придут. На «джипе» — полиция. Хватают тех, кто торговал медикаментами. Гнилушка Тхе скрылся, свалил все на тебя и на других «козявок». Бери куртку. Деньги есть? Поезжай на старые склады, спроси одноглазого по кличке Виски. Скажи, что ты мой брат, он тебя спрячет...
И Виски спрятал — я оказался на странном острове. Интересно, сколько они с братом получили за меня? Продали меня в рабство. На старшего брата я не обижаюсь — он старший брат, а вот одноглазый... Мне не хотелось, чтобы он зарабатывал на мне.