О, я предвижу насмешки: мания преследования, инфантильное сознание, но в доказательство обоснованности своих подозрений могу привести случай Тобиаса, тоже ведь англичанина, – его тупиковая судьба таинственным образом зависела от Николая Петровича, который был ее проводником, а возможно, и самостоятельным вершителем. Смотрите, что получается: вот живет в России англичанин (Тобиас), и преследуют его неудачи, и в неудачах этих угадывается (не им, а посторонним наблюдателем, то есть мною) чье–то злокозненное участие. Теперь внимание: еще на одного англичанина, в России проживающего (то есть на меня), тоже начинают валом валиться неприятности: полюбил девушку, а она не отвечает взаимностью, стихи напрочь не сочиняются, на филологический не поступил, в армию забирают… Разве не вправе этот еще один (то есть я) заподозрить, что вообще все англичане, в России проживающие, подвергаются воздействию некой сверхъестественной и враждебной им силы? Тем более, что он свою обреченность и без того чувствует, ибо предки его из века в век последовательно и целенаправленно истреблялись, о чем свидетельствуют новеллы, каковые, не забудем, в большинстве суть беллетризованные исторические источники…
Из дневника переводчика
Я тут перед Новым годом по заведенной привычке разбирал свой архив и обнаружил листок с планом этого повествования, давненько уже, надо сказать, составленный: ну там, в каком порядке должны быть расположены новеллы, куда и какое автобиографическое отступление поместить и т.д., и т.п. И вот я вижу, что до конца первой части осталось не так уж и много. Боже, как я счастлив! Я ведь сколько уж лет, пока занимался текстами отца, все боялся, что не поспею к себе нынешнему, не успею совпасть со временем, в котором живу. Понимаете, я же очень долго обретался сразу в трех временах одновременно, если можно так выразиться. Переводя, допустим, новеллу про сэра Тристрама или про другого какого–нибудь предка, пребывал как бы в лунатическом состоянии, то есть был совершенно уверен, что и сам живу в те отдаленные времена. Взявшись писать о своем детстве–отрочестве или о любви к Л.Б., переживал заново и детство, и отрочество, и любовь эту самую. Когда же закрывал рукопись, то начинал жить настоящим: ходил на работу, исполнял, как мог, супружеские обязанности, встречался с друзьями…
Но еще каким–то ведь образом существовало (существует!) и время фиников, время неведомое, грозное, всегда грядущее! Где оно: вне меня или в подкорке, линейное оно или цикличное, – не знаю! Не знаю, но, памятуя о трагических судьбах предков, я совсем не уверен, что успею рассказать о себе…
Поэтому, пока не поздно, спешу вставить сюда собственное сочинение, пусть незавершенное, но и в таком виде, как мне кажется, уместное и даже необходимое композиционно. Я задумал его еще в армии, а записал вскоре после демобилизации. Это такая попытка запечатлеть пережитое, ну и осмыслить, по мере сил, разумеется.
Ладно, чем ходить вокруг да около, давайте, что ли, читать.
«С верхней полки я испуганно озирал заваленные снегом просторы средней полосы. В каждом вагоне, в каждом купе будущие мои однополчане бряцали бутылками, рвали горло и струны. Было нас человек пятьсот, из Ленинграда призванных, и все завывали: «Йестердей!», или «Гёрл! Гёрл!», или рычали: «Солдаты гр–р–уппы «Центр–р–р!»
На третий день запасы спиртного иссякли. Пытались купить водку у проводника, тот и не прочь был продать, но лейтенант Енко не позволил и даже срывающимся петушиным отчитал несознательного.
Вообще свободы довольно скоро стали удушаться. Кого–то назначили дневальным, кого–то заставили мыть заблеванный пол. Запрещено было шляться по вагону ночью. Кого–то уже грозились посадить на «губу», как только прибудем в часть.
С каждой минутой нам все больше хотелось домой. Тосковали: по двое, по трое запирались в туалете – давились зеленым одеколоном «Шипр», запивая сгущенкой. Помню, с перекошенным рылом выскочил в тамбур, чтобы перекурить это дело – над белой равниной медленно поднимался серый Уральский хребет.
Поезд вдруг остановился.
– Прыгай! – закричал лейтенант Енко. – Это приказ! Приказы выполняют, не обсуждая!
Я замер на краю вагонной площадки. Сзади напирали. Из других вагонов уже сыпались.
Я зажмурился, прыгнул и провалился в армию с головой.
Очнулся в нательном белье, в коконе потном, в койке. Ангина со мной случилась, я не мог толком и слова вымолвить, трясся в ознобе.
Я лежал в метре от входной двери, на самом сквозняке. Дневальный под красной лампочкой тискал гитару, подбирая на одной струне небезызвестную английскую песенку: «If there anybody going to listen to my story?»
Дин–дон–дили–дон… Неужели соотечественник? Но какой странный акцент… Неужели соотечественник? Вот так история…
– Дневальный!.. – прохрипел я. – Земеля… What’s your name?
– Чо? – спросил дневальный, склоняясь над распростертым англичанином, как русский медведь с балалайкой.
– Дневальный…
– Ну чо ты?
– Дверь прикрой… сквозит. Болен я.
– Через пять минут подъем. Потерпишь. Свежий воздух тоже нужен. Вона как набздели за ночь.