– Это как раз понятно, но какой мерзавец пустил вас сюда?
– Побойтесь бога, сын мой, кто может отказать приговоренному, желающему покаяться перед казнью?
– То есть он вам рассказал сейчас о том, что, движимый похотью, убил беременную женщину и лишь по счастливой случайности не успел осквернить ее тело, а вы отпустили ему грехи. И теперь этот негодяй искренне надеется избежать геенны огненной. Я ничего не перепутал?
– Сын мой…
– Я, черт бы вас побрал, не ваш сын! Я вообще, к счастью, не принадлежу к вашей церкви!
– Ваше высочество, – вступил вдруг в разговор Енеке, – я исповедался в своих грехах и очистил душу. Теперь делайте со мной что хотите, я ко всему готов. Я совершил немало дурных поступков, и убийство этой еретички не самый большой мой грех…
Не знаю, чего мне стоило не задушить этого мерзавца собственными руками, но каким-то чудом удалось сдержаться. Наконец выдохнув, я обратился к отцу Тео.
– Падре, так господь может простить любые прегрешения?
– Именно так, сын мой. Разве что самоубийство, но в данном случае…
– Спасибо, святой отец, вы мне очень помогли.
Мои наемники и драбанты были построены перед небольшим помостом с виселицей. Фон Гершов по моему знаку выехал вперед и прочитал приговор. Золтан Енеке изменил своему нанимателю и поднял руку на людей своего господина, за что приговаривается к смертной казни через повешенье. Под барабанную дробь бывшие товарищи Золтана во главе с Куртом подтащили его к виселице и, поставив ногами на перевернутый котел, затянули на шее петлю. На лице приговоренного было почти облегчение – очевидно, он ждал чего-то более жестокого, а повешенье не считалось чем-то из ряда вон выходящим. Вновь раздалась дробь, но внезапно я взошел на помост и, подняв руку, остановил барабанщиков.
– Золтан Енеке! Я прощаю тебе измену и оскорбления, которые ты нанес мне. Теперь ты волен идти куда хочешь или оставаться на этом месте вечно! Тебе решать, а я тебя отпускаю.
В воздухе повисла тишина, поскольку никто не ожидал подобной развязки. Наконец кто-то из бывших товарищей Енеке сделал шаг к нему, намереваясь помочь освободиться от петли, но я преградил ему путь.
– Назад! Енеке свободен и волен делать что хочет! Хочет стоять на котле – пусть стоит, хочет идти – пусть идет. Но пусть никто не смеет ему ни в чем помогать, если, конечно, не хочет занять это место.
На лице помилованного тем временем менялось одно выражение за другим. Сначала недоумение, потом радость. Потом вновь недоумение и, наконец, осознание случившегося и ужас. Переступая босыми ногами по скользкому котлу, он попытался что-то сказать, но, не удержавшись, скользнул вниз и, пытаясь вскарабкаться на котел обратно, сам выбил его у себя из-под ног. Еще некоторое время, отчаянно вращая глазами и хрипя при этом, извивался он в петле, пока наконец не затих. Над строем тем временем царила мертвая тишина. Все слышали, как я помиловал Енеке, и видели, как он сам выбил из-под ног свою шаткую опору, и были под впечатлением от происшедшего у них на глазах.
– В семь тысяч сто двадцать первое лето господне зима наступила рано. Но первый снежок, выпавший на третий день после того, как сдались засевшие в кремле поляки, все посчитали хорошим предзнаменованием. Падающие с неба снежинки одна за другой ложились на израненную землю, прикрывая ее своим одеялом. Едва морозец сковал дороги, во все стороны огромного русского царства поскакали гонцы с радостной вестью: Москва освобождена! И теперь вся земля должна прислать лучших своих представителей, чтобы содеять небывалое доселе дело – самим решить, как царству жить дальше. Выбрать себе нового царя – или же по примеру некоторых западных соседей устроить республику. А может, подобно только что изгнанным полякам сделать царскую должность выборной и ограничить, елико возможно, его власть. Впрочем, большинство депутатов, прибывающих в столицу, считали, что крепкая царская власть необходима. Крутое правление Ивана Васильевича забылось, зато годы царствования его сына Федора Иоанновича вспоминались как блаженные. Последние же времена и вовсе считались господним наказанием за то, что ослабел в вере народ православный. Добраться до Москвы по разоренной стране было делом совсем непростым, но наконец в самый разгар зимы, в месяц, именуемый учеными греками генварем, а просторечии просинцем, собрался Земский собор всея земли.