Недавно слышал рассказ мисс Пэджет, как к ним в Коннахт-госпиталь залетел золотоголовый королек. По ее словам – событие месяца. Влетел в открытое окно и, к восторгу пациентов, буквально тут же освоился: садился на пальцы, давал себя кормить. Развлекал их целые сутки, а потом улетел, будто его и не было. Теперь все только и живут, что ожиданием, когда он вернется, – такая это была замечательная отдушина в их монотонной жизни.
И да простит меня мисс Розалинда Пэджет[4], чье имя я использовал, не выспросив на то разрешения, предполагая, что слава прекрасного военного врача гремит о ней беспредельно широко.
Не меньше, чем изяществом крылатых силуэтов, гармонией красок, грациозностью полета, птицы очаровывают нас своим пением. Тем особенным воздушным, дрожащим, всепроникающим средством общения, которое трогает наши души более, нежели все иные звуки, достигая у некоторых пернатых певцов такой выразительной силы, что становится как бы общечеловеческим языком чувств, заставляющим трепетать сердце в любом уголке планеты, независимо от национальности, цвета кожи, характера и жизненных целей.
Здесь мне вспоминается случай из молодости, имевший место в далеком краю с нравами куда грубее наших. Со мной по соседству жил человек, которого я, мягко говоря, не любил. Алчный негодяй и скареда, он занимал должность мелкого сельского судьи и не сомневался, что справедливость, как и любой другой товар, должна покупаться. Как-то на исходе лета этот человек остановился напротив моей двери и позвал прогуляться вдоль реки. Стоял роскошный теплый день, осень лишь вступала в свои права, и, пройдя берегом пару миль до того места, где река разливается на пятьдесят ярдов, мы сели на сухую траву под раскидистой красной ивой. Птицы, заседавшие в кроне, хотя и относились к одному из говорливейших видов, с нашим приближением замолкли. Ветви, какую-то минуту назад полные мелодичного звона, не роняли ни мельчайшего чириканья. Это были трупиалы – социальные птицы, напоминающие наших скворцов, только покрупнее; с блестящим оливково-карим оперением и ярко-желтой грудкой. В просторечии их так и называют: Pecho amarillo, что означает «желтая грудка». Стоило нам устроиться на траве, как вся стая, тридцать или сорок птиц, вспорхнула в воздух, словно из листвы ударил фонтан, а потом так же внезапно рухнула вниз и пронеслась мимо нас над водой, обдав нас волной оглушительных, звонких, торжествующих криков. Непроизвольно и отрывисто издав неловкий странный смешок, мой спутник отдернул свою сухую, острую лисью мордочку, впрочем, слишком поздно, чтобы успеть скрыть неожиданно намокшие глаза, и воскликнул, яростно ударяя на первое слово: «Хреновы пташки – вот уж кто взаправду счастлив!»
Так он их благословлял. Безнадежно побежденный злом, ненавидимый боящимися его бедняками и презираемый равными, этот огрубевший скареда, увидев и услышав веселую птичью компанию, ее внезапный радостный порыв, неожиданно преобразился, и это было как чудо, на одно мгновение отнесшее его в какой-то невообразимо далекий период его жизни, где он – уже не он, но маленький мальчик, способный чувствовать глубоко и прекрасно, способный плакать.
Добавлю, что подлинные слова его «благословения» перевести весьма трудно, ибо никаких «пташек» там не было, но было как бы восхищенное обращение к маленьким землякам. «Чада тысяч отступивших от добродетели матерей» – максимально близкий эквивалент, приходящий мне на ум.
В связке с этим вспоминается известный исторический случай, когда Гарибальди лежал на смертном одре и маленькая птичка (история не донесла до нас ее вида) опустилась на карниз за открытым окном и разразилась жизнерадостным чириканьем. «Quanto é allegro!» – пробормотал умирающий старый солдат. Сколь странным было услышать эти слова – вполне естественные для отходящего англичанина – из его уст! Нашли ли они отклик в сердцах освобожденных им соотечественников, чтящих птиц не за благодатное пение, но за кулинарные качества? Могу только предположить, что Гарибальди, проведя сороковые годы XIX столетия в яростных битвах за свободу Аргентинской Конфедерации, в некотором смысле деитальянизировался, то есть подхватил дружеские чувства к птицам от своих «пиратов и головорезов», как тогда называли его ребят; а если брать шире, от всего аргентинского народа: начиная от диктатора Росаса, этого «южноамериканского Нерона», заканчивая последним нищим гаучо. Так вот, эти головорезы (но попробуйте стать иными в стране, где революции с их жестокостями – часть повседневности, как тогда и было в Аргентине) не трогали и не убивали «пташек Божьих» (я цитирую головорезов), презирая каждого иностранца, кто занимался подобным.