То, что Амфитеатров обозначил именем капитана Лебядкина, а Измайлов – Епиходова, Гумилев связал с именем Козьмы Пруткова. Но суть дела от этого не меняется. Разве Козьма Прутков – не ближайший родственник капитана Лебядкина?

Гумилев отнюдь не сочувствовал «людям газеты», «новым варварам». Себя он ощущал «римлянином» и не отделял свою судьбу от судьбы обреченного, гибнущего «Третьего Рима». Однако, не скрывая своих классовых симпатий, Гумилев, в отличие от многих своих коллег, не проявил так называемой «классовой ограниченности». Он не исключал варианта, при котором «новые варвары» окажутся «германцами», способными создать на развалинах «Рима» свою, новую культуру. К первым ласточкам этой новой культуры он готов был отнестись хотя и без симпатий, но, по крайней мере объективно.

«Да неужели он не чувствует, что так написал бы Епиходов?» – раздраженно говорил о Северянине Измайлов. Он не понимал, что Северянин не способен это почувствовать по той же причине, по которой это не способен был бы почувствовать и сам Епиходов.

Гумилев это понял.

Он даже поверил в то, что «сильные своей талантливостью» епиходовы способны создать свою, епиходовскую культуру, свою, епиходовскую поэзию.

Но одно дело – пророчествовать о грядущем пришествии Мессии, и совсем другое – узнать и приветствовать Его, когда Он уже пришел.

Можно ли было так же всерьез отнестись к стихам первых пролетарских поэтов?

Эх, и надо ж было так случиться, Что явилась, чуждая, она…Жаркая походка… грудь лучится…Вся дразнящей страсти целина.Знай, что я был духом без ответа,Что не смог я только поборотьПлоть свою, хмельную плоть поэта, Падкую на сладостную плоть…(Василий Козин)

Да, увидать в таких стишках явление какой-то новой поэзии было довольно-таки трудно. И не приходится удивляться, что эта пролетарская (лебядкинская) муза не только на первых порах, но и позже не получила признания у знатоков.

Правда, уже тогда прозвучал одинокий голос человека, не побоявшегося заявить на этот счет свое, особое мнение. Но этот голос потерялся в общем гомоне, был заглушён другими – проклинающими, негодующими, отрицающими, глумливо хихикающими.

Тогда возник вопрос о признании пролетарской поэзии, искусства. Вопрос, который ничего не разрешил. И по сие время носятся с ним иные как с писаной торбой, иные заявляют такое:

Не признаю. Заказано в Пролеткульте.

Но тут я должен рассказать вот что.

Однажды Куприна спросили – признает ли он правительство. – Да, конечно, он признает правительство. Дождь идет, и вымокло его платье – признает ли он это? Да, признает. Лопнул городской коллектор, и город затопило нечистотами. Может ли он это признать? Да, он совершенно признает это. Он признает правительство.

И всякий раз, когда меня спрашивают, признаю ли я новое искусство, я вспоминаю фельетонные эти строчки и со смирением в сердце говорю: признаю. Да и как я могу не признать, когда я читаю книги и слышу песни, – и они новые, несомненно новые, и в них часто не испытанные еще в поэзии слова и мысли.

Я признаю, что существует такая любезная им поэзия и отнюдь не психологические трюки, а непременно героический эпос с примитивом во всем, с элементарнейшими чувствами (наслаждение и опасность, восхищение и сожаление), с высокой волей к жизни и со здоровым звериным инстинктом, – это и есть новая поэзия, это поэзия «Варваров», любезная им поэзия.

(Михаил Зощенко. Конец рыцаря печального образа.)
Перейти на страницу:

Похожие книги