Много позже, вспоминая этот дорожный разговор, я думал: жестокий? Беспощадный? А может быть, Александр Блок — прав? Тысячу лет мы били стадо кнутом, а когда оно бросилось на нас — попытались утопить в крови. Как они должны были ответить на кровь?
…Утром подошли к границе — полосатый столб с двуглавым орлом, его скоро снимут и повесят серп и молот. Что ж, это право победителя. Надо жить, не надо вспоминать…
И здесь… Справа и слева, бесшумно, как в предутреннем кошмаре (сон — всегда один и тот же, — мне становится страшно, и я просыпаюсь с криком), наш путь пересекли два эскадрона красных, и я понял, что пройти они нам не дадут…
Я видел их лица и морды лошадей; храп и позвякивание трензелей я тоже слышал отчетливо. Они стояли не шелохнувшись, никто не сделал попытки обнажить шашку или снять из-за спины карабин. Знакомый унтер прошептал бессильно: «Пулемет бы сюда, ох пулемет…» Но не было у нас пулемета…
И вдруг кто-то крикнул: «Чего там… Пошли…»
И мы двинулись. Мимо них. Холодных, уверенных, равнодушных. Им было все равно.
А я смотрел на телегу с гробом и думал: зачем… И еще я думал: странен русский язык. Слово «покойник» в нем — одушевленное существительное…
За столбом я обернулся: вот она, российская горькая земля, вот она передо мной. И я навеки покидаю ее. Она ведь чужая теперь. Тянется заснеженное поле, синеет на горизонте лес, и низкое серое небо накрывает землю безнадежной погребальной пеленой. И над всем этим — красный флаг, его держит у стремени знаменосец. Не наш флаг…
Сколько останется жить — не забуду. И сколько ни буду мысленно возвращаться в свое прошлое, будет биться в очи это красное полотнище — символ их победы. Что же остается нам?
Золотой крест над нашей церковью на рю Дарю.
И кресты на Сент-Женевьев дю Буа.
Plusquamperfectum. [34]
ALTER EGO [35]
Рожденные в года глухие…
Ах, какой запах на кладбище весной, какой странный, волнующий запах! Это и не тлен вовсе, ничего общего с тленом, но все же нечто печальное и даже гнетущее: коротка жизнь… И дело тут не в крестах и засохших венках с оплывающими надписями на красных лентах и не в облупившихся куполах часовен со сбитыми набок крестами, нет… Только кольнет вдруг печальная мысль — и сразу другая: да ведь этот пряный и терпкий, с химическим привкусом, всего лишь запах черного лака, которым красят ограды по весне…
Печальный обычай: вдруг заполнится пустынное дотоле кладбище черными фигурами, и возникнут аккуратно закрытые баночки из-под варенья или майонеза и новенькие кисти, третьего дня купленные в «Хозяйственном», и вот уже усохшая ручка в синих прожилках (сколь реже — молодая!) трудится у решетки — «вжик-вжик», и исчезает ржавчина до следующей весны…
А надписи? Сколько их тут — от эпитафий в державинском вкусе до новейших: «Спи, родной. Твоя Тутти грустит без тебя». Или социально: «Врач-общественник и член…» — ну и так далее.
О, эти надписи, афористичные, тонкие, сколь много скрыто в них! Всего несколько слов, но каких! Целая жизнь и даже судьба. Вот был человек и оставил по себе память, то ли добрыми делами, то ли злодейством или прекрасными помыслами, и есть чему позавидовать или о чем вздохнуть горько — время-то какое многослойное…
На это кладбище Хожанов приходил по родственной необходимости, здесь были похоронены родители, покоились в стене две маленькие урны из обожженной глины, с прахом, похожим на мелкую, раздробленную гальку (он впервые увидел это очень давно, лет двадцать назад, — разбитое стекло, расколотая надвое урна, с треснувшей фотографии улыбалась совсем еще молодая женщина, и трещина — по смеющимся губам, по улыбке… А выше, ниже, справа и слева — еще и еще, много ликов и лиц, и детские среди них, — исчезая и вновь возникая, и еще — с другими глазами и другими мыслями, но всегда с непреложной сутью: суета сует и всяческая суета…).
Нет, он был не против похорон, не против предания праха земле или даже стене, просто научился понимать: в смерти есть нечто похожее на вечность только для мертвых. Для живых ее нет и не может быть никогда…
…Он неторопливо вышагивал по знакомой тропинке, отмечая новые холмики и кучи засохших венков, новые памятники на примелькавшихся аллеях, — доски из стали или латуни, мраморные плиты, ангелов, позаимствованных с исчезнувших могил, покосившиеся, а то и ушедшие в землю литые ограды XIX века и рядом — современные, сваренные автогеном из толстого железного прута — унылый соцреализм: все линии вертикальны, одна — горизонтальна, калитка — без замка, на проволочке, а площадка — максимально возможная — два на два, уж никак не меньше; запасливые родственники, бросив горсть земли на дорогую утрату, может быть, впервые в жизни начинали вымерять печальное пространство и для себя тоже…