У меня была сделка с Господом, хоть я в него и не верил, но тем не менее: так вот, я клялся не покидать мать, а от Бога требовал, чтобы тот послал Алисе исцеление. Ухаживать за матерью — значило ни в коем случае не оставлять ее по вечерам одну. Она по-прежнему была убеждена в том, что опасность где-то рядом, ждет, затаившись, как та змея среди дров в гараже. Временами у меня создавалось впечатление, будто на протяжении четырех десятилетий в Мосоне она не жила, а выживала, но, похоже, это ее нисколько не утомляло; она была слишком поглощена схваткой с неведомым врагом. Назовите это паранойей, синдромом хронического беспокойства, маниакальной идеей или просто неврозом — как бы то ни было, опасность была для нее реальной. Незадолго до ее семидесятилетия я обратил внимание на то, что она заметно похудела и постарела, а кожа ее приобрела сероватый оттенок. Но идти к врачу она категорически отказывалась. И все продолжала прислушиваться к неразличимым звукам, пока злокачественная опухоль не приобрела угрожающих размеров.
Через пару недель после того, как врач-онколог сообщил мне, что бессилен помочь матери, господин Макбрайд назначил Алисе день операции. Я ничего не сказал матери. Меньше чем через два месяца, если все пройдет удачно, Алиса выйдет из госпиталя на своих ногах. Это должно было случиться в последнюю неделю июля, как раз тогда, когда моей матери суждено было умереть.
— Ты был хорошим сыном, Джерард.
Я себя вовсе не считал хорошим сыном. Слишком часто я пренебрегал ее преданностью, отвергал ее заботу обо мне. Мы общались избитыми фразами, и иногда наше молчание длилось дольше, чем собственно разговор. Теперь тишина окончательно поселилась в доме и стала какой-то звенящей.
Мать полулежала в постели на солнечной террасе, отложив книгу в сторону и устремив взгляд на сад. Опавшие листья устилали траву, их сносило ветром к гаражу и забору. В прошлом году в это же время мать их собирала. Послеполуденное солнце отбрасывало на пол косые лучи; я уже закрыл окно, опасаясь надвигающейся сырости.
Я взял отпуск в библиотеке и ухаживал за матерью, готовя ей нехитрую еду. Теперь, когда на ночь ей впрыскивали морфий, она не могла есть ничего твердого, только супы, фруктовые соки и горячие напитки. С наступлением сумерек я провожал ее в спальню. Она еще могла ходить, хотя и с трудом.
Я потянулся к матери, коснулся ее руки. Она не отвела взгляда от окна, но ее холодные пальцы сомкнулись на моей руке, и какое-то время мы так и сидели, наблюдая за огненным листопадом в саду. Меня вдруг впервые посетила мысль о том, что она была бы гораздо счастливее, не будь у нее сына.
Ее пальцы слегка разжались: она засыпала. Я привстал и убрал с одеяла книгу, опасаясь, что она соскользнет на пол и разбудит ее. Потрепанная мягкая обложка: Джозефина Тей «О любви и мудрости». Должно быть, она перечитала ее уже не раз. На книжных развалах и в магазинах мать покупала великое множество детективов, все английских авторов, но только не современных; среди ее любимых были Агата Кристи, Дороти Сэйерс, Джон Диксон Карр, Марджори Аллингем, Джозефина Тей, Фриман Уиллс Крофтс, Эрнест Брама, Дж. Дж. Коннингтон. Их она чередовала романами Дафны Дю Морье, Элизабет Боуэн, Генри Джеймса, но никогда не обсуждала со мной прочитанное, ограничиваясь скупыми фразами вроде: «Думаю, тебе бы понравилось, милый» или «Пожалуй, чуть лучше, чем так себе». Мне казалось, мысленно она все-таки оставалась в мире своего детства, где были Виола и Стейплфилд, и ничто другое так и не смогло заинтересовать ее.
Солнце уже тонуло в ветвях цветущего эвкалипта — самого высокого дерева в нашем саду. Я помнил тот засушливый год, когда городской водопровод оказался бессилен утолить земную жажду, и сад превратился в пустыню с выжженной травой. Молодые деревца, защищенные от набегов кроликов проволочными заграждениями, выжили только благодаря тому, что мы тайком ведрами носили под них воду. Мать иногда дремала на солнечной террасе, опуская жалюзи и включая на полную мощность вентилятор. Она считала, что на террасе было чуть прохладнее, чем в ее спальне.
Пальцы, сжимавшие мою руку, вновь дрогнули. Лица ее я не видел: она лежала, отвернувшись от меня. Все было как в тот жаркий день, когда я, мальчишка, на цыпочках подкрался к ее двери, проверить, крепко ли она спит. Все эти дни, что я сидел возле матери, я пытался вызвать в памяти то лицо с фотографии. Иногда мне казалось, что я отчетливо вижу и блики света, падавшие на шею, и копну темно-каштановых волос — впрочем, откуда я мог знать про цвет волос, если фотография была черно-белой? И тотчас воспоминание блекло, оставляя мне лишь размытые очертания женского лица. Так же смутно мне виделись и Виола, и Стейплфилд — высокий дом, беседка на холме, подружка по имени Розалинда, живописная деревушка — вот все, что хранила память. Да, и еще потайная калитка. И прогулки по лесу, в котором водились барсуки и еще какие-то звери — кролики? зайцы? — и старик, развозивший на тележке… молоко? яйца? Да нет же, было ведь что-то еще!