Нонна сидит в сырой комнатушке, на инвалидном кресле. Мне не важно, что у нее нет волос, что руки ее похожи на сухие веточки, что нижняя губа оттопырена, как у слабоумной.
Я узнаю ее глаза, эти негасимые глаза-бабочки, порхающие в ином, омытом тропическим ливнем мире.
И Нонна узнает меня.
Она не может предвидеть будущее, а я не могу находить людей, но она верила, что рано или поздно я найду ее.
– Хо-лод, – произносит она по слогам. Голос гортанный, так бывает, если вам отрежут часть языка.
– Нонна.
Я снимаю ее с инвалидного кресла и бережно прижимаю к груди. Она прячет лицо в вороте моего плаща. Счастье? Погуглите в Интернете, что это за хрень.
Я выношу ее из подвала, убаюкивая. Моя Нонна поглаживает меня по щеке скрученными пальчиками. Все, что я хотел от жизни, в конце концов.
Из комнаты справа выглядывает завернутая в полотенце блондинка:
– Эй ты, бабочки перестали работать.
Я стреляю, не прицеливаясь. Пуля выворачивает щеку блондинки и взрывает ее затылок снопом огня, мозгов и костей. Труп валится назад.
– Я люблю тебя, – шепчу я и целую Нонну в лоб.
Она говорит, что тоже.
Мы сидим на крыше небоскреба, я и Нонна. Последние дети «Таламуса».
Горизонт багровеет, это жгут поминальные костры, провожая старого бога.
Я почти слышу песню новорожденного утра: стрекот цикад, тиканье точильщиков в изъеденной древесине вашего быта. Высокочастотные серенады кузнечиков. Медведки и сверчки трутся надкрылками – как мелодичен производимый ими звук! А вот саранча шлифует заостренным гребнем бедренные зубчики. К черту Гарлем, этот джаз не имеет аналогов.
Я грею запястья Нонны в своих ладонях.
Скоро музыка станет полнокровней, и к ней присоединится человеческий хор.
Жужелицы, гусеницы, тля…
Пятая колонна откормленных тараканов. Клопы.
Клещи ввинтятся в мягкую плоть, набухнут красным. Ядовитые пауки зашуршат мохнатыми лапками по открытым частям тела. Начинят разинутые рты камикадзе-осы. О, как вы запоете, когда ваши глотки распухнут и анафилактический шок вызовет отек гортани!
Безобидная мошкара будет бомбардировать вас яйцами овода, личинки вгрызаться в мясо. Слезные протоки забьются опарышами, извивающиеся твари пророют туннели в ваших мозгах. Вши вонзят стилеты в зудящую кожу, и самки отложат жирных чудесных гнид. А следом придут крысиные блохи, малярийные комары, прочие разносчики заразы.
И в самом финале явятся жуки-мертвоеды, могильщики, мухи и падальницы, чтобы похоронить вас.
Я не умею читать мысли, воспламенять бумагу, двигать предметы на расстоянии. У меня особый дар. Я усилитель. Я превращаю ручеек в океан, нужно лишь взять меня за руку.
Способности Нонны я умножу… во сколько? В сто, в тысячу раз? Посмотрим. Я хочу посмотреть.
Сегменты, кутикулы, щупики, хоботки, рога, шипы, волоски, скутеллумы, крючья, присоски, усики, крылышки, антенны, насечки, кольца, жала…
Новый бог рождается, а я целую пальцы Нонны, и мы улыбаемся.
Дождь прошел. Небо светлеет.
Упырь
Пятую неделю идет комбриг Остенберг по следам банды атамана Юдина. От Елизаветграда до Старого Оскола мотается за ним. И все никак, все мимо. Война ревет вокруг, реет сотнями флагов, а Остенбергу чудится ночами, что он сквозь войну за Юдиным идет будто бы мимо всего прочего.
Он, Остенберг, не лыком шит, он такую лють нюхал – не описать. В Бессарабии сражался, румын бил, он орден получил от самого Котовского. Донбасс брал, и по мелочи разное. А нынче, как на очной ставке, он и атаман, и между ними смерть.
Иных народных мстителей, мелкобуржуазных робин гудов, махновщину позорную несознательные граждане крестьяне прятали от справедливой красной кары. В погребах прятали, под скирдами. Однако Юдин был не из тех, кого прятать захотят. Столько душ крестьянских он на тот свет запрятал – страшно сказать. Это вам не гуляки пьяные, не разряженные в меха анархисты. Зверем был Юдин, как есть зверем, и прозвище за ним закрепилось: Упырь. А для такого прозвища трудиться надо не покладая рук. Целый год Юдин-Упырь трудился. В Елизаветграде, в Новочеркасске, в Воронеже, но больше по селам.
И, вот оно что, атаманов-то тогда развелось видимо-невидимо. Кто царьком местным стать пытался, кто – пожировать да за границу уйти, кто присасывался к большим дядям: к Петлюре, к белым. Да что греха таить, и в Красную Армию шли, случалось. А Юдин будто бы для одного жил: чтоб его боялись, чтоб Упырем называли да детей им пугали. Грабил и то не обстоятельно, как не в деньгах счастье. Но уж кровушки пролил – на сто Григорьевых хватит. Врывался в село с упырятами своими – и давай резать. Детей, стариков, женщин. Красные на пути – красных. Белые – белых.
Сунулся к нему хваленый атаман Михась погутарить: мол, ты – зверь, я зверь, давай в стае бежать. А Юдин Михасю ответил по-своему: в церкви запер да сжег с церковью. Любил он церкви палить, почерк у него такой был. Ежели вместо села – бойня, а вместо церкви – пожарище, к гадалке не ходи, кто гулял.
Церкви, оно-то конечно, пережиток прошлого и ловушка для неученого народа, но с имуществом-то зачем?