Дикий ужас отразился на его лице и остался на нем навсегда — ни один врач так и не смог стереть его с лица трупа, как они ни старались придать ему благостный вид.
Моя же кровожадная "Хоакина", как нож сквозь масло, прошла сквозь рапиру Яновского, его в последний миг отчаянно вскинутую правую руку, правое плечо и ключицу и остановила свой смертный ход, лишь отделив друг от друга шейные позвонки… Столб крови, коий ударил вверх, был толщиной с мою руку!
При виде такого финала двое, или трое из "дуэлистов" забились в настоящей истерике. Они сразу поняли, что сие значит. Я только что убил "Короля по Рапире". А они все были — далеко не короли!
Я же, отряхивая с себя брызги крови седьмого за день врага, пожалел его:
— Зря ты не выпил со мной. За здоровье свое…
Тут к нам набежало много народу и я знал, что все было подстроено. Никто бы не дал мне прирезать всех прочих, а они уже были в таком состоянии, что пошли б под мой нож, как кролики сами прыгают змее в пасть…
Многие по сей день изумляются, — как я посмел взять Саблю против Яновского? Для Сабли нужен большой размах, да известная скорость — истинный рапирист просто не даст вам ни шанса, ни секунды для этого! Ежели б Яновский в тот день вел себя Честно, мне с моей Саблей против быстрой Рапиры еще до дуэли можно было бы заказать белые тапочки!
Я всегда отвечаю на этакое:
— Он уже пошел на Бесчестный поступок. А сие значило, что он для себя — все решил. Раз я знал, что он будет Бесчестен, я вел себя соответственно. Поступи он вдруг Честно, я был бы мертв. Но — "Коготок увяз — всей птичке пропасть…
Именно потому у него и застыл такой Страх. Он понял, что сие — Кара Божия. Сам Господь умерщвляет его за то, что он ступил на дурной путь. А для католиков — Спасение куда важней Смерти!
Сей человек при жизни был наемным убийцей. В миг Смерти он осознал, что — Проклят и сие поразило его более, чем моя Сабля. Божьи Мельницы мелют медленно, но — весьма тонко…
У Истории сией любопытное продолжение. Когда я, неожиданно для себя, вдруг стал главным ходатаем за поляков перед Россией, мне на стол пришло дело одного начинающего литератора, коего некий доносчик обвинял в "католическом образе мыслей". По той поре — обычный донос и я бы не обратил и внимания, не будь там приписки Дубельта: "Твой крестник — племянник Яна Яновского".
Прошло столько лет… Мне захотелось взглянуть на родного племянника Яна, и я пригласил его к себе — на Фонтанку.
При первом взгляде на него я так и обмер. Сходство юноши с покойным Яновским было просто мистическим. Те же вытянутые черты лица, тот же немного утиный нос, та же манера смотреть исподлобья и немного украдкой, как бы опасаясь, что это заметят. Я спросил его:
— Яновский?
Юноша отвечал:
— Нет, Гоголь. Николай Гоголь, — я с изумлением поглядел на "Ивана, не помнящего родства", а тот совсем стушевавшись, промямлил: — Я Яновский по матушке… Извините.
— Что знаете о своем дяде?
Юноша сгорбился на своей табуретке, промямлил что-то неслышное, глазки его забегали, не поднимаясь выше моей груди и только один-единственный раз Гоголь осмелился взглянуть на меня. В его взоре было довольно боли и ненависти…
Ян Яновский был первенцем своих родителей. Весьма известный бретер и задира — Вацлав Яновский был его младшим братом, а мать Гоголя — младшей сестрой. Представляю, что она порассказала своему сыну про убийцу ее кумира — старшего брата. Ведь кроме того, чтобы драться на дуэлях, да волочиться за барышнями, Ян Яновский был недурным офицером. В день своей смерти он уже был в чине полковника и почитался многими, как дельный командующий. А еще он писал стихи… Прекраснейшие стихи. На польском, конечно…
Из всех ублюдков, убитых мною за мою жизнь, Яновского мне — жальче прочих, — я нисколько не кривил душой, говоря о том, что не хочу его смерти. Поэтому я спросил Гоголя:
— Вам нравятся стихи вашего дяди? — юноша сперва обмер от такого вопроса, а потом робко кивнул головой и я попросил:
— Тогда почитайте мне их, пожалуйста.
— Но они… Они на польском! (Польский теперь запрещен.)
Тогда я на чистом польском еле слышно сказал:
— Стихи не имеют отношенья к Политике. Я Вас слушаю.
Гоголь читал мне долго, сперва известное, потом незнакомые мне отрывки (кои, видно, были писаны в стол — лишь для близких).
Читал хорошо и в каждом звуке, в каждой строке я слышал любовь племянника к рано погибшему дядюшке. Талантливому поэту, вздумавшему играться в политику. Это несмотря на то, что Яновский был признан якобинским шпионом, а его стихи запрещены, как вражеские. А вот Гоголь их знал… Почти все.
Поэтому, когда он выдохся, я еле слышно прочел два "Посвященья Сестре". Матери этого странного, бледного юноши. Он слушал меня, раскрыв рот, а потом глухо, не стесняясь меня — зарыдал, закрывая лицо руками, чтобы я не видел, как он плачет.
А я и не видел, я смотрел в окно, на укрытую пеленой мелкого дождя Фонтанку за стальными решетками моего кабинета и курил тонкую трубку с плоской чашечкой голландского образца. Когда Гоголь выплакался, я налил ему стакан холодной чистой воды и спросил:
— Почему вы не прочли их?