А когда вертаться с фронта начали — я пришел, Хаим, Сунька Овруцкий, другие товарищи, — собрали еврейскую общественность: с эвакуации уже подтянулись, демобилизованных тода еще не было — а те, хто по ранению. И много остерских, шо под немцами были, — украинцы. Обсуждали итоги оккупации. А какие итоги? Полицаев пол-Остра, и они тут же с нами сидят. И все знают, хто шо. Районное начальство выступает, осуждает отдельные случаи, говорит — мы единая семья, по писаному. Вы, говорит, товарищи, если знаете о пособниках, дак говорите прямо, вам теперь бояться нечего.

Ну, тех, хто сам стрелял, бабы говорили, сразу наши показнили, еще как пришли освобождать. По законам военного часа. Тех, считай, и не было уже. А такие, шо не сильно, те с нами и сидели — в синагоге бывшей, в клубе.

Бэйлка перед тем объявилась. Где была, как спаслась — молчит. Бабы клещами тянули — не призналась. «Как все, так и я», — отвечала. Другие за войну аж черные сделались, а она — худющая телом, а лицо — ничего, точно как было.

И от она во всей своей красе с места подымается — привыкла на комсомольских активах участвовать. Как теперь вижу. Слово в слово:

— У нас у всех большое горе. Мой отец убит проклятыми немцами, мой брат погиб смертью храбрых на фронте. Тем более про себя говорить не буду. У всех тут родичи в могиле — исключительно потому, шо евреи. И украинский народ тоже пострадал, хоть и не на месте его стреляли. Тут про полицаев идет речь. Правда, полицайских евреев нихто не видел. Потому шо евреев на месте стреляли и выбор им не давали. А у всех дети, всем жить хочется. Мертвых не подымешь.

Сказала и села. Шо сказала? Кому? Зачем? Как язык повернулся? Тут поднялося! Гевалт! Сунька Овруцкий на костылях тогда пришел, офицер, с пистолета палить стал. Кричит: «Дайте я эту полицайскую подпевалку вбью, она хуже Фани Каплан!»

Бэйлка шо-то ответить хочет, дак на нее насыпались кучей и все лупили, лупили. Ой как! Начальство растаскивало. Милиция. Бэйлка лежит на полу вся в крови. Водой полили, она стала и пошла. Нихто за ней не пошел. Нихто.

Сторож замолчал.

После долгой паузы спросил:

— Ну как вам нравится?

— Да…

— Шо да? Вы скажите, нравится вам или нет.

Родственник молчал.

— И после такого вы мне говорите, шо она сюды приедет… Мы думали, шо она тогда на себя руки наложила. В Десну сиганула. С того дня ее и не видели… А она живая! Живучая, гадость!

Сторож вскочил и стал загибать пальцы на руке, начав с большого:

— Хаим живой, я живой, Сунька Овруцкий живой, на ладан дышит. Мы тут еврейская общественность. Мы ее тут терпеть не будем! — загнув третий палец, сторож опять присел, так и держа пальцы сложенными, будто готовясь скрутить дулю.

— Столько лет прошло. Что вы…

— А то, шо всех евреев в Остре постреляли, а ее нет. Она, видишь ты, живая. Ну ладно, может, в партизанов була — так и партизанов всех перебили, а она живая осталась, шоб потом такое варнякать! — Сторож не смотрел на родственника, а кричал в пространство: — Мы на фронте за шо воевали? Наших тут за шо порасстреливали? Шоб мы потом так рассуждали, как Бэйлка?

— Успокойтесь, успокойтесь… — уговаривал родственник.

— Так я ж не со зла. Я за порядок, — сторож поправил медали и поднялся во весь рост.

— А Готлиб Гробман где похоронен? Вроде вы не показали, — родственнику пришлось задрать голову, чтобы посмотреть в лицо старика.

— Готлиб? Его соседка — Хомчиха — похоронила. В ту ж ночь, как его стреляли. На своем, православном кладбище — сюда нести пострашилась. Рассказывала, по-людски похоронила, в материю завернула — в мешковину чистую. Я счас там не найду. А Хомчиха умерла давно. При ней переносить сюда было как-то ж нехорошо — она ж старалась. Рысковала. А потом, как умерла, — из-за Бэйлки крепко злились. Так Готлиб на православном и лежит.

Сторож одернул карманы и пошел вперед, показывая дорогу к выходу:

— Один умник городской тут без меня решил обойтися. Дак заблудился! Ау-ау, кричит, как в лесу.

Родственник вернулся в Киев ни с чем. Из столичного отделения милиции слали запросы в Остер, но оттуда ничего утешительного не сообщали. Нет. Не появлялась. Не видели.

Если через семь лет Бэллу не найдут, по закону можно будет признать ее умершей.

<p>ЖАБОТИНСКАЯ</p>

Родители Фани Жаботинской всю жизнь опасались, что им припомнят родство с сионистом Жаботинским.

Сама Фаня помнила фотографию Владимира Жаботинского в военной форме с дарственной надписью, красиво пересекавшей лицо далекого родственника: «До встречи в Еврейском легионе. 38-й Королевский стрелковый батальон. Умм-а-Шарта. 1918». Но куда подевалась фотография, много лет простоявшая на виду, — Фаня не знала.

Снимок, на котором были запечатлены отец Фани и Жаботинский на фоне римского Колизея в 1901 году, тоже куда-то пропал, а рукописный экземпляр перевода Жаботинского бяликовской поэмы «Сказание о погроме» мать Фани изорвала на мелкие кусочки уже после смерти мужа — в 1936-м: «Это дело прошлое, и никому теперь пользы от таких стихов не будет. А будет только вред», — объяснила она Фане.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги