С той же регулярностью, с какой он прежде посещал кинотеатры, — но не с той частотой — он заходил домой к сестре своей бывшей жены, которая еще год назад, улыбаясь, принимала его и Ольгу, выставляя перед ними большой английский поднос с фрагментами королевской охоты, нагруженный печеньем, вафлями, конфетами и кубиками соленых сухарей, которые она сушила и подавала специально для него, а теперь она открывала ему дверь только потому, что не было дверного глазка, невысокая, издерганная, порывистая, и тут же, заслоняя собой дверной проем, раскинув руки, сузив глаза, она клялась, что уже сегодня наймет плотника, который сделает так, что она будет видеть, кто звонит к ней в дверь, и тогда он, Кожухин, будет торчать перед дверью хоть до второго пришествия. Он ей спокойно говорил — ты не пускаешь меня в дом, потому что Ольга у тебя, да? как она поживает? — и говорил — или ты мне скажешь, что она еще не воскресла? — а она тихо, заикаясь от ярости, говорила — бог мой, что это за мир, где молния бьет в сухие деревья, когда с высоты видно темя этого подонка? — тогда он спокойно говорил — мое темя выше ваших молний — говорил — вижу, вам еще не надоело меня дурачить, ну ничего, ничего, я посмотрю, насколько вас хватит, вы и не знаете, что такое настоящее терпение.
После коротких раскаленных разговоров с родной сестрой Ольги он, усмехаясь про себя, думал — что же ты хочешь сделать, Ольга, чего добиться, неужели ты хочешь изменить меня, или ты хочешь изменить себя, но ведь наша земность неизменна и что бы ты ни делала, как бы ты ни старалась, в моей душе была, есть и будет ниша, до миллиметра подогнанная под тебя, и любому другому человеку в этой нише будет либо тесно, как роялю в скрипичном футляре, либо просторно, как смычку.
Но своими постоянными визитами к сестре бывшей жены Кожухин добился-таки некоторых результатов и как-то раз, зайдя к матери, он, с безошибочностью профессионального электрика, почувствовал в ней ненормальное нервное напряжение и спросил, в чем дело, и она сказала, что ей звонила Ирина, а он спокойно, отстраненно спросил — какая Ирина? — спросил, еще не понимая, потому что был способен забыть имя, не забывая свояченицы; а мать ему сказала — родная сестра Ольги; тогда он поднял голову и молча посмотрел на мать, предотвращая, усмиряя горячий гейзер истерики; мать, всхлипывая, сказала — я же не знала, что ты ходишь к ней, а она мне не поверила, она сказала, что мы с тобой заодно, что мы хотим загнать ее в могилу, как загнали Ольгу, а теперь делаем вид, что ничего не случилось, что никто и не умирал, и она была вне себя, и ей кажется, что ты преследуешь ее, врываешься к ней в дом, где она живет одна, а у нее нет дверного глазка. Он сказал — я ни разу не переступил порога ее дома с тех пор, как Ольга ушла от меня, — а потом сухо, жестко сказал — они сумасшедшие, чтоб мне сдохнуть, они сумасшедшие, потому что только сумасшедшие способны затеять подобную игру, а теперь они не знают, как прекратить это, как от этого откреститься, как воскреснуть из мертвых, не умерев перед этим.
Мать смотрела на него, не дыша, широко раскрытыми глазами, и слова его, голос, невероятная могучая убежденность гремели у нее в голове, как десятки колоколов, призванных крепить веру, и потом лишь она смогла пробормотать — я сказала ей, что ты не веришь и тебя невозможно переубедить; тогда он ей сказал — да будь я проклят, как же я могу поверить, если знаю, что Ольга жива? ради чего мне поступаться честностью? — и сказал — зачем мне верить? чтобы подыграть им в этой безумной игре?