Коллеги, супружеская пара, с которой я только что познакомился, пригласили меня провести с ними уик-энд на мысе Кейп-Код и там познакомили с Клэр Овингтон, их молодой соседкой, снявшей крошечное дощатое бунгало посреди зарослей шиповника возле самого пляжа Орлеане для себя и своего золотистого лабрадора. Дней через десять после того, как мы провели с ней целое утро в милых беседах на берегу (за эти десять дней я уже успел отправить Клэр болезненно любезное письмо из Нью-Йорка и обсудить ее в ходе нескольких вязких, как песок, сеансов с доктором Клингером), я по наитию возвращаюсь в Орлеане и поселяюсь в тамошней гостинице. Нежное сладострастие — вот что вопреки голосу разума привлекает меня в Клэр (как прельщало когда-то в Элен), и происходит со мной такое впервые больше чем за год, происходит мгновенно и бурно. Воротясь в Нью-Йорк после первого короткого визита, я только о ней и думал. Может быть, ко мне вернулись желание, доверие и отзывчивость? Да нет; еще нет. Всю неделю, прожитую в гостинице, я веду себя как маленький мальчик на уроке танцев, которому страшно, что у него вот-вот отнимут столь же крошечную партнершу. Что я ни делаю — дверь перед ней открываю или вилку в руку беру, мне почему-то позарез необходимо демонстрировать безупречные манеры. И все это — после письма, такого отважного, такого самоуверенного, такого остроумного! Почему я, идиот, послушался доктора Клингера? «Разумеется, поезжайте, вы в любом случае ничего не теряете!» А что потеряет он сам, если я тут отпраздную труса или слабака? Где, черт побери, его неизменно трезвый взгляд на вещи? Импотенция — это ведь вам не шутка! Это самая настоящая чума! Из-за нее люди кончают с собой! И ночью, на одиноком ложе, после еще одного целомудренного вечера с Клэр, я прекрасно понимаю, почему они так поступают. Утром, перед самым возвращением в Нью-Йорк, я прихожу к ней в бунгало на ранний завтрак и, поедая пирог с черникой, пытаюсь объясниться и принести извинения — и вместе с тем хоть как-то восстановить собственное достоинство. Иначе мне было бы никак не оправиться от понесенного позора, хотя зачем мне в дальнейшей жизни, замешенной на половом бессилии, может понадобиться восстановленное достоинство, тоже пока не ясно.
— Далеко же я зашел, когда написал вам такое письмо, а потом приехал и после всей этой артподготовки так ни на что и не решился… А теперь вот… я опять исчезаю.
И тут я чувствую, как от корней волос поднимается и накрывает меня с головой горячая волна позора, от которого я надеялся спастись бегством.
— Должно быть, вы считаете меня чудаком. Да я и себе кажусь чудаком сейчас. Строго говоря, кажусь им себе уже довольно давно. И мне хочется объяснить вам, что моя показная холодность вызвана отнюдь не тем, что вы меня оттолкнули словом или делом.
— Но, — перебивает меня Клэр, прежде чем я пускаюсь в новый тур рассуждений о собственном чудачестве, — я страшно польщена. Ваша, как вы говорите, холодность — главная изюминка нашего флирта.
— Вот как? — говорю я, ожидая какой-нибудь предательской подножки. — И в чем же, на ваш взгляд, заключается эта изюминка?
— Так приятно встретить человека, который стесняется признаться в своих чувствах. И это в наше-то время, в Эпоху Полной Бесцеремонности!
Господи, и душа у нее такая же нежная, как тело! А такт! А спокойствие! Наконец,