— Но отчего именно «Моби Дик»? Отчего вообще Мелвилл, а не кто-то другой?
— В пятидесятые годы я провел по обмену год в Нью-Йорке. И, прогуливаясь по улицам, почему-то решил, что они кишмя кишат персонажами из судовой команды капитана Ахава. И, главное, мне показалось, будто всеми делами в Америке — великими и ничтожными — заправляет неугомонно-грозный Ахав. Эта вечная жажда справедливости и стремление к победе, к первенству, к чемпионству. И движет всеамериканским Ахавом отнюдь не только энергия, помноженная на решимость, но и чудовищная, вселенская ярость. И вот ее-то — эту ярость — мне и захотелось перевести на чешский язык. Если, конечно, — вновь эта его улыбочка, — она поддается переводу на чешский.
Ну и, как вы наверняка прекрасно себе представляете, — продолжил чех, — этот амбициозный проект по своем завершении оказался бы совершенно бессмысленным по двум причинам. Во-первых, не было ни малейшей нужды в новом переводе, коль скоро уже имелся классический, до уровня которого моя интерпретация наверняка просто не дотянула бы. А во-вторых, о публикации чего бы то ни было под моим именем в нашей стране речи идти не могло. Поэтому, сами понимаете, я получил возможность приступить к работе, за которую при иных условиях никогда не взялся бы. А вопрос о том, бесполезна она или нет, утратил для меня малейшее значение. Напротив, в иные вечера, когда я засиживался над переводом допоздна, вопиющая бессмысленность моей работы приносила мне глубочайшее удовлетворение. Вам, не исключено, это может показаться всего лишь претенциозной формой капитуляции, а то и издевательством над самим собой. Не скрою, так подчас думал и я. Но тем не менее ни о каком более серьезном занятии на столь ранней пенсии я даже не помышлял… Ну, а вы… — Он по-прежнему был сама любезность. — Что, собственно, привлекает вас в Кафке?
— Это тоже долгая история.
— И с чем она связана?
— Во всяком случае, не с безнадежностью политической ситуации.
— Кто бы сомневался.
— Скорее уж, — говорю я, — по большей части с сексуальным отчаянием, с обетом целомудрия, который я вроде бы принес сам у себя за спиной и соблюдая который вынужден был жить дальше совершенно не так, как мне бы того хотелось. Или я бунтовал против собственной воли, или она сама восставала против меня, — честно говоря, я до сих пор не знаю, как это сформулировать поточнее.
— Судя по всему, зов плоти вами подавлен не окончательно. Вы путешествуете с исключительно привлекательной молодой спутницей.
— Да, самое худшее уже позади.
— Могу себе представить. Штука, понятно, противная.
— Разумеется, по сравнению с теми испытаниями, что выпали на вашу долю…
— Прошу вас, не надо изъясняться трюизмами. Импотенция — штука противная, и никакие свободные выборы — или их отсутствие — этого факта не отменяют.
— Что правда, то правда. В этот период мне доводилось принимать участие в свободных выборах, и счастливее я от этого, поверьте, не стал. Но мне хотелось сказать о Кафке, то есть о том, почему я им занялся… Все эти его несчастные, униженные, обделенные и изничтоженные К. и тот факт, что они вечно бьются лбом о незримые стены, — все это внезапно приобрело для меня совершенно иное звучание. Я читал Кафку в колледже, но тогда его голос доносился до меня из дальней дали, а сейчас слышался чуть ли не рядом. Теперь и я осознал (на свой лад, разумеется), каково это, когда ты призван — или только навоображал себе, будто призван, — и этот зов нисходит к тебе с высоты, с высоты анонимной, а вот на лицах у тех, кого ты видишь вокруг, — а ведь видишь ты только их — печать капитуляции, печать компромисса, печать пародии; и, взламывая эти печати, ты ни на пядь не приблизишься к намеченной цели. Я ведь, знаете ли, когда-то относился к сексу благоговейно, как к наивысшему божеству.