Когда Генриетта застыла на пороге погруженной в полумрак комнаты, не смея шагнуть дальше, Фемто обернулся, и солнечный луч, скользнувший по идеально гладкому белому золоту на его волосах, сверкнул ей прямо в глаза.
Эта вещь будто насмехалась.
И Генриетта вдруг поняла, как корона портит его лицо.
Именно из-за нее потухли искорки в его глазах. Корона была тяжелее всего мира. А эта тонкая золотая стрелка, спускающаяся со лба на переносицу, заставляет его выглядеть взрослым, настолько взрослым, что становится его жалко…
К тому же Генриетте так нравился вольный разлет растрепанных черных волос, небрежно убранных назад.
Итак, они сделали то, чего от них ждали. Сначала их быстро-быстро поженили, потом короновали, столь же спешно. Было много молитв и песнопений. На протяжении обеих церемоний Фемто просто стоял, ни на кого не глядя, будто ничего не слышал. А Генриетта на словах «жена пред Богиней и людьми» собрала всю свою злость, чтобы с вызовом посмотреть на небо.
Так нельзя – вот так вот играть людьми, как будто они всего лишь фигурки огромных шахмат с переиначенными правилами. Нельзя брать кого-то и на три года запирать его в разрушенном замке только для того, чтобы эффектно отпраздновать день чьей-то наступающей смерти. Нельзя миловать, чтобы потом наказать сторицей, напомнить, что иногда смерть – это лучшее, что может произойти. Это неправильно. Боги так не делают.
Конечно, она не имеет права горевать по Ле. Они и знакомы-то очно были всего четыре коротких дня. Она была ему никем. Не жена, не сестра, даже не друг. И жалеть ей себя нечего.
И нечего вспоминать. Все воспоминания по праву принадлежат Фемто. Он копил их много лет. И теперь они единственное, что у него есть.
Верно. Единственное, что у тебя есть, автоматически становится самым дорогим…
Но, согласитесь, от осознания этого факта менее дорогим это самое единственное отнюдь не кажется.
Что она может сейчас сказать ему?
«Он сделал это ради тебя»? Или «вы были с ним пять лет, а это, демон побери, лучше, чем ничего»?
Так это не поможет.
Больше всего, по-честному, ей хотелось сказать ему: «Что было, то прошло. Соберись. Помни, что ты обещал Богине».
Но когда до сих пор отчаянно любишь того, кто больше не придет, сложно не стать глухим к умным рациональным мыслям. Рациональное в такое время значит меньше всего.
- Знаешь что, - сказала Генриетта. – Я узнавала. Богиня никого-никого еще не забирала вместе с телом. И я подумала: а что, если это было испытание? Вся эта история с проклятием, с любым проклятием на любом человеке, на самом деле проверка. Все провалились, и только он один ее прошел.
Фемто покачал головой.
- Это же Богиня, - проговорил он глухо. – Она так не делает. Он не вернется. Даже он не сможет.
- Вспомни, - указала Генриетта, - когда-то ты тоже думал, что он больше не вернется. И ошибся.
- Теперь я знаю, - возразил Фемто.
- Тогда ты тоже думал, что знаешь.
Он не стал отвечать, глядя в окно.
Скрипка лежала на подоконнике. Та самая, верная, которая продолжает играть, хотя давно уже мертва для других…
Что она может сказать ему?
«Вместе мы справимся»?
Но она ему никто. Меньше, чем никто.
Он даже не целовал ее на свадьбе. И спят они, разумеется, в разных комнатах. В разных комнатах на разных этажах.
У него хотя бы есть смелость не лгать ей о том, что он нисколько, ни капли ее не любит.
Даже не друзья. Даже не друзья по несчастью, если подумать.
Но эта корона, и эти тонкие, едва различимые узоры на желтом золоте, которые убегают от взгляда, если пытаешься их рассмотреть… На его голове, на его волосах она смотрится как… как…
Как что-то, что поймало его и не отпустит.
Повинуясь минутному желанию, Генриетта медленно пересекла комнату, развернула Фемто к себе и сняла с него корону.
Прикосновение металла обожгло холодом, и ей захотелось драматически грянуть этот дурацкий символ власти об пол, чтобы он покрутился, как монета на ребре, прежде чем упасть. Но такими вещами не разбрасываются, и потому она просто положила ее на подоконник рядом с оставленным смычком.
И Фемто изменился, словно ему развязали руки, сняли путы, стесняющие движения. Опустевший взгляд снова стал живым. И очень, очень печальным.
И тогда Генриетта поняла, что она может ему сказать.
Ничего.
Она обняла его со всей нежностью, какая только у нее была, уткнулась носом в чужую пушистую макушку, чувствуя, как что-то сжимает ей горло, как горячее и соленое закипает и щиплет глаза.
Если Ле называл себя слабым, то каковы же тогда они?
Они вдвоем на одной льдине. Лишь холодное море вокруг, и жестокий ветер, кажется, бьет прямо в лицо со всех сторон разом. Их двое, а льдина-то одна.
Получится ли из двоих слабых один сильный и целый?
Всего лишь двое – на то, чтобы заботиться о целом королевстве. Пусть маленьком, но сам тот факт, что отныне это королевство и ничто иное, решает безумно многое. И ни одной живой души рядом, способной помочь. Рассказать, что именно от них требуется.
Впрочем, Генриетта тоже не теряла времени даром, живя в мире своих иллюзий. Все-таки бытие принцессой кое-чему да учит.