– Он к тебе прикоснулся. Ты вошел с ним в контакт. А я никак не могу.

– Это было мимолетно. Он у нас новичок. Подожди еще.

– А бывает, что у него голос как будто не его, совсем другой, такой тревожночаячий. Как будто зовет кого-то: «Инга! Инга!» Ты знаешь, кто это?

– Ребята, нельзя ли потише?

– Простите.

Пауза.

– Выдвинись немного. Я буду очень тихо. Потом все поймем. Надо просто ждать. Самая лучшая стратегия. Так поступают камни. Честно говоря, мне казалось, что не «инга», а «книга».

– Ага. Буду едва слышно. Так? Ночью он наиболее уязвим. Днем он все контролирует: жесты, рот.

– И правильно делает.

– Ты заразился гуманизмом от них. Это мешает работе.

– Может быть, ты прав. Со мной что-то происходит. Я действительно начинаю понимать его. Вчера мне показалось, что он сказал: «Может быть, единственное, что на самом деле существует, – это свет». И это не разжимая рта!

– Ты только что это сам придумал.

– Нет!

– Тише.

– А что, если кирпичи смыслопроводны?

– Что и требовалось доказать. Ты, но не я.

– Просто думай, как прах. Ведь мы он и есть.

– Веселенькое дело! Есть разница: простой или обожженный.

– Это твой снобизм в тебе говорит.

– Не боги кирпичи обжигают.

– Ты даже шутишь, как люди.

– Подожди. Там какой-то звук.

– Просыпается. Тсс! Стоим, как ни в чем не бывало.

– Стоим.

(Из угла еле слышно доносится: «Дарт! Дарт!»)

<p>Человекорка</p><p>1. Корка хлеба</p>

Я лежу в кармане грубой куртки, пахнущей болью, дымом, забвением.

– Знаешь, почему мы решили тебя сохранить? – Тот, кто меня не съел, стоит сейчас неподвижно, что позволяет мне сквозь крошечное оконце дырки смотреть на того, кто так презрительно с ним говорит. Это человек, одетый в ловкий костюм. Такой костюм, который автоматически делает его высоким, умным и гармоничным. – Потому что ты величайший поэт? Достояние нации? Новый Бродский? Неужели ты настолько самонадеян?

– Я ничего не думаю, – ответ сырой, хриплый и разваливается, как непропеченный хлеб.

Я не понимаю, почему он вчера меня не съел. Ведь он голоден. Вместо этого я просто сохну в его кармане, медленно превращаюсь в твердый объект. Слушаю странный, неприятный разговор. Вместо того чтобы просто войти в состав человеческих клеток. Моя судьба была очень четкой, а теперь она потеряла контуры. И я не знаю, что делать.

Пока я просто смотрю, как тот, что в костюме, садится на стул, аккуратно подтягивая брюки, так что над его глянцевыми черными туфлями обнажаются пурпурные полоски носков, исчерченных или испорченных контурами ромбов.

– Верно. Далеко не самый. И ты это знаешь. Лучший сегодня тот, кто вообще не пишет. Дружище, Россия столько лет была литературоцентричной страной, что произошла ужасающая девальвация слов.

Тело того, кто меня не съел, пришло в движение: он отклоняется к стене, устало приваливается к ней боком. Теперь мне ничего не видно, кроме войлочной обивки.

– Я не дружище вам, господин Ушаков. У нас с вами ничего общего.

– Родина у нас одна. Хочешь ты этого или нет. Как ты мог сбросить ее со счетов?

И школа у нас одна. Ты же из параллельного класса, Витя Ветлугин. Я знаю тебя давно.

– Вы меня не знаете и не понимаете. Параллельные прямые не пересекаются, по крайней мере в школьном курсе геометрии, насколько я помню.

– Социопат. Так мы тебя называли. Сколько встреч выпускников ты пропустил?

– Все. И не жалею об этом.

– Вот. Можешь считать, что сейчас у нас происходит эксклюзивная встреча. Если гора не идет к Магомету…

Тот, кого назвали Ветлугиным, перебивает его.

– Вы объявили меня мертвым. – Голос глухой и пыльный, лезвие открытой ненависти прячется в нем, как в чехле. – Чего же вам еще?

– Молчать! – собеседник, почувствовав все же и презрение пыли, и остроту лезвия, резко меняет регистр. – Я требую уважения к власти! К решениям власти!

Взвизгивает. Я крошусь. Пальцы моего человека в кармане, они сжимают меня все сильней, точно нуждаются в моей поддержке, просят у меня защиты. Ладонь горячая, влажная. Кровь внутри нее течет слишком быстро, и клетки бунтуют. Воины крови, жители кожи. Разобрать их речевое столпотворенье сейчас невозможно.

Я пытаюсь размягчиться, чтобы сообщить человеку все свое дружелюбие, всю свою прохладу, всю свою верность и всю, пусть и хрупкую, но устойчивость – дать ему что-то в руку. Он не понимает меня, но клетки его понимают. Я вспоминаю вчера, полное промежутков для жизни и кислорода.

Хочу придать ему сил. Человек сжимает меня сильней, дышит глубже. Он пытается замедлить течение крови и снова замереть, но у него это не получается. Я знаю: сейчас он пытается представить себя засыхающей горбушкой, коркой хлеба, мной – а потом и камнем. Но до твердости камня нам обоим пока далеко. На горбушке он и сосредоточивается. На корке. Теперь мы человекорка. А с венозными носками человекорка не говорит.

– Уважения – раз. Два – подчинения, причем полного. Ты недодавал нам все эти годы! Государству, людям. Мы были снисходительны к тебе, и слишком. Но теперь придется возвращать долги.

Человекорка молчит. Ладонь остывает.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Городская проза

Похожие книги