Я ездила по России, играя концерты в Архангельске, Саратове, Новгороде, Нижнем, Ярославле, Кургане, Петербурге, Москве. Заезжала в Эстонию, где меня помнили девочкой. В одном эстонском замке, где мы с виолончелистом Александром Князевым играли Сонату Франка, слушатели попросили меня играть на бис соло – в их числе были те, кто много лет назад приезжал на мои выступления из глухих деревень.
Вскоре Вера Васильевна поправилась окончательно, и мы приступили к работе.
С чем это можно было бы сравнить? Если с Мариной Вениаминовной мы заложили фундамент и построили дом, то с Верой Васильевной мы его красили и обставляли.
Это была подробная въедливая работа: любой звук, каждый мельчайший изгиб фразы исследовались до последнего предела. Не упускалась ни одна нота, даже зарытая в фактуре по самые уши, – и в ней Вера Васильевна находила смысл и объясняла ее необходимость. По своей привычке я спорила с профессором, требуя аргументов и настаивая на своей точке зрения.
Я не понимаю слепого повиновения авторитету, так же как и копирования – чтобы сценическое высказывание стало убедительным, мне нужно понять, впитать и прожить все самой, ввести в свой эмоциональный контекст. Иначе конечный продукт будет всего лишь безупречной работой педагога, но оставь без него ученика – тот окажется беспомощен. Поэтому прежде чем выполнить пожелания Веры Васильевны, я долго переваривала и усваивала приемы и методы, пока они органично не срастались с моей природой.
Очень много внимания уделялось поэтике, символике, образности автора, его культурному коду – как я уже говорила, поэзия и живопись были неотъемлемыми элементами уроков Горностаевой. Работали над туше – присущей школе Нейгауза вариативностью звукоизвлечения: и «драгоценный камень на черном бархате», и «поющие сирены», и «звук-взгляд из-под полуопущенных ресниц», и звук, «вытекающий из плеча в клавишу и долетающий до последнего ряда». Над тембрами, колористикой. При помощи одного точного выражения Горностаевой удавалось раскрыть характер пьесы.
Особенно беспощадна была она в работе над Шопеном – невозможно трудным при мнимой простоте. Отношения с ним у меня всегда складывались непросто. Шопеновская чувствительность, душевная подвижность у многих мастеров бойкого фортепиано легко оборачивается слащавостью, изысканность – жеманством, романтический темперамент – истеричностью, сдержанная мужественность – брутальной похотью. Удержаться на грани вкуса, достичь настоящего благородного шопеновского звучания, аристократической тонкокостности – возможно, для музыканта это испытание предельного уровня сложности.
С той же требовательностью Горностаева подходила и к работе над Рахманиновым, самым пластичным и «фортепианным» композитором и к тому же одним из лучших пианистов двадцатого века.
Кажется, здесь требуются приемы игры сродни методике филиппинских хилеров, пальцами влезающих в человеческое тело и оперирующих внутренности без скальпеля и зажима. У Рахманинова звук где-то должен входить, как теплый нож в масло или бесшумными веслами в прозрачную гладь озера, бесконечно перетекать из одного в другое. Одна прелюдия – целый океан: гладь, рябь, подводные течения, опасности, рифы. Вся система его кульминаций, долго готовящиеся и отодвигаемые взрывы – что, как не «наука страсти нежной», и вместе с тем квинтэссенция всего русского, если не побояться неприличного выражения – «русской души». Забавно наблюдать потуги многих суемудрых отечественных специалистов по поиску или созданию так называемой национальной идеи – вместо этого сизифова труда слушали бы лучше Рахманинова.
На декабрь была назначена запись сольного диска – на этот раз не заказанного, а спланированного по моей инициативе. К тому времени стало очевидно: сделать что-то самой гораздо проще, чем дожидаться, пока это за тебя сделают другие. Кроме того, быть одновременно заказчиком и исполнителем означает брать на себя двойную ответственность – но и страховать себя от ляпов и помарок, которые с такой легкостью в другой ситуации можно свалить на других.
Но запись пришлось перенести: в начале декабря трагически погибла моя близкая подруга Елена, девушка двадцати шести лет, а через две недели умерла Клавдия Яковлевна, мать Марины, не дожив до столетия трех месяцев. Некоторое время я не могла подходить к роялю. Мне не удавалось издать ничего, кроме ударов и тычков в клавиатуру. Однако после двух переносов откладывать дольше было невозможно, и в той самой церкви Святой Екатерины на Васильевском острове, где шесть лет назад записывалось два японских диска, я начала писать программу из десяти прелюдий Рахманинова, соч. 23 и соч. 32, Восьмой сонаты и «Наваждения» Прокофьева.
В здании было невозможно холодно, играла я ледяными руками, обогреватель, стоявший у ног, отапливал исключительно педаль. Все это, вкупе с моим трагическим настроем, превратило работу в сплошное преодоление.
Монтировали мы со звукорежиссером сразу после новогодних праздников.