Воевать с автоматом может каждый? Нет! И причиной все-таки трусость, но до чего же она многолика — от животного страха за свою шкуру до восковой мягкости характера. Вот доктор филологии, которого Дурды Курбанов принял когда-то за доктора медицины. Лекции читает о Шекспире, о Некрасове — заслушаешься: муза мести и печали, муза мужества и гнева и так далее. Когда читает — огонь человек, страсть, сила! В остальное время суток — мямля, размазня, при выстреле бледнеет, при разрыве близок к обмороку. На кой пришел к партизанам? Емельянов возражал: «А ты хотел, чтобы он к немцам пошел, к полицаям?» Скворцов сердился: «Не превращай меня в идиота!» Емельянов мягко улыбался: «Отсидеться промеж воюющих сторон невозможно. Или по ту сторону баррикады, или по эту. Он у нас, разве это плохо?»
Скворцов знавал людей: до войны мухи не обидели бы, с началом войны раззадорились и храбро воевали. Макашин Алексей, пограничник, тому пример. Уж на что был добрый да мягкий, а двадцать второго июня на заставе держался молодцом. Или тот же Емельянов Константин Иванович. И сейчас он — мягкость, сердечность. Но в бою — храбрец! Увы, бывает и так: до войны не мог мухи обидеть и нынче не обидит. Доктор филологии, когда его Скворцов стыдил, буквально обливался слезами: «Не могу выстрелить в человека…» А Емельянов, а комиссар и тут как бы выгораживал филолога: нам, дескать, выгодно использовать его по специальности. Да не по сезону специальность эта — читать лекции о поэзии, до лекций ли, однако Емельянов настаивает, пусть по-вашему: изредка устраивайте лекции. Так сказать, в свободное от войны время.
Скворцов не набил фельдшеру-выпивохе, бездельнику и потаскуну, морду, просто отстранил вновь испеченного начальника санчасти от должности. Предварительно вел с ним душеспасительные беседы на тему: бросьте пить, займитесь делами, — по настоянию Емельянова, комиссар и лично беседовал с фельдшером, и вдвоем они беседовали, обдаваемые сивушным перегаром, исходившим от забубённого фельдшера как угарный газ. Тот обещал бросить, прекратить, завязать, однако спустя час после беседы напивался. И Скворцов приказал: посадить фельдшера со всеми его манатками на подводу и отправить обратно к Волощаку. Сказывают, вид у Иосифа Герасимовича был грозный, когда его кадр предстал перед ним. А при встрече сказал Скворцову:
— Добывай, батенька, медицину сам, у меня ничего нету…
Вот почему Скворцов не то чтобы обрадовался немцу-врачу, но какая-то надежда затеплилась. Обуза-то обуза, это верно. Фашистов в плен не брали — куда их девать? — да они и не сдавались, не рассчитывали на пощаду. Правильно: они нас к ногтю, и мы их к ногтю. Этот, врач, рассчитывал. Поднял руки. Каратель — и сдался? Именно так! Объяснил Скворцову: сдался потому, что против фашизма, против Гитлера, я не коммунист, не социал-демократ, просто честный человек. Ну, мы видали всяких честных, Лобода принялся его проверять, на сей раз подстегиваемый Скворцовым: проверь вдоль и поперек. Легко сказать: вдоль и поперек, а где данные возьмешь на этого арцта? Так он назвал себя, когда сдавался Роману Стецько, кидал руки в гору. Случилось это в том самом тяжелом бою у Гнилых топей. Стецько потом рассказывал: «Лапы поднял, без оружия, лопочет что-то навроде „их бин арцт“. Ну, я знаю: арцт — значит врач. Вовремя смекнул: пускай командование разберется, в распыл пустить никогда не поздно…» Стецько вел пленного с собой, покуда не вышли горловиной из Гнилых топей и не втянулись в урочище. Попереживал тогда Скворцов: что, ежели каратели закроют эту горловину, закупорят отряд в болотах? Пронесло. Пронесет ли вдругорядь?