В иную пору подарков и триумфа хватило бы с лих­вой, чтобы недосягаемо меня вознести. С позиции соб­ственного отцовства я мог бы теперь даже упрекнуть в излишней расточительности и заподозрить некую бес­сознательную цель — не скажу подкупа, но залога бла­гонадежности, притом вполне уместного; притухшее пламя зла в моем сердце вновь взмыло языками, и по пути домой, осязая бедрами молодые мускулы коня, я мысленно разворачивал его и мчался в твердыни влас­ти, донести о посягательстве и ожидать награды, про­слыть спасителем устоев. Одиночество и одичание под­вигли отца на его преждевременное признание, но это бремя доверия пригнуло подростка, и, чтобы упредить безумие, я, под предлогом пробы скакуна, во весь опор ринулся вперед, в убежище детства. Промозглый сад с задушенным мертвыми листьями нимфеем, рассевши­еся на темных качелях призраки игр. Здравствуй, Лукилия с приветливым писком на устах, здравствуй, брат, томимый ненавистью, в торжественных новых санда­лиях — я в них уже свое оттопал. За обедом мне оказали бездну чести, вконец уязвив близнецов, которых увели еще до первых тостов. Отец, впрочем, больше молчал, но не в знак немилости — так было у нас заведено, и меня скорее задело бы не­брежное поощрение из его уст. Я пробовал уловить хоть мимолетный пытливый взгляд в подтверждение недав­ней инициации, но тщетно. С некоторых пор он завел себе обыкновение сидеть за столом, не отступаясь и при гостях; вопреки празднику, он пренебрег гирлян­дами и венком, отчего Постумий и безымянный под­певала, судебный стенографист с мохнатой бородав­кой на лбу, как бы третьей бровью, приведя себя в благорасположение этрусским, наперебой уговаривали отложить скорбь и поскорее вновь жениться, чтобы шире распространить старинный род и дать друзьям, в каковые они себя произвели, повод к застолью. Один лишь я начинал теперь понимать, что дело не в лич­ных утратах и что это бдительное уныние он перенял у своего всегдашнего мраморного кумира в чисто граж­данских целях. Каллист, обносивший дичью, без ухищ­рений зажаренной в меду, успевал ко мне вперед Иоллады и, с торжеством перехватывая ее расстроенные взгляды, нежно нашептывал, скорее льстиво дышал в ухо, и прижимался на лету всем телом. Сквозь слабое сладкое вино он мерещился обещанием нерасторжи­мой дружбы и торопил жить, чтобы все это счастье поместилось без остатка в короткие зимние дни, а я, томимый его прелестью и собственной предстоящей отвагой, тайком совал ему за пазуху финики и смоквы, пока их не смели вчистую со стола глазастые щупальца стенографиста. Свечи с наслезенных бронзовых насес­тов раздували на стенах причудливые тени беседую­щих, многорукие и мохнатые, словно кошмары маля­рийного сна, из угла надвигалось багровое око жаровни, и отец на своем одиноком стуле медленно исчезал в мир мрамора и воска. Исчез и я, уведенный бодрым Артемоном. Свалив поверх одеяла чужое и непово­ротливое тело подростка, я тотчас принялся спать, я спал уже на пути к постели, но поначалу почему-то не смежая век, и еще видел, как в плену окна един­ственная пепельная звезда осветила все немногое, что посмела, клок воздуха, лучом бесполезной любви, при­стальным светом материнства, пока ее не поглотили платановые сучья, а меня — ночь.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги