Репетиции «Каховского» тоже шли через этюды. Бесконечные, изматывающие этюды. Истерики, истерики, истерики. И хотя после «Часовщика» один рецензент писал обо мне, что я открыл новое амплуа «советского неврастеника», мне самому эта стимулируемая Хейфицем эмоциональная экзальтация никакого удовольствия не доставляла и не дарила открытий, только оскомину и усталость. Леонид Ефимович внушал исполнителям: декабристы такие же люди, как ребята с Марьиной Рощи (известного бандитского района Москвы). Я парировал, что если уж судить по районам, то скорее с Арбата. Такие ассоциации не казались мне убедительными. Может быть, Хейфиц и хотел вернуть в день сегодняшний героев декабря 1825 года, но, на мой взгляд, искал он не там. Природа любого восстания или революции в нетерпении, в поиске быстрых, простых решений, коротких путей. В результате путь удлиняется цепью личных трагедий, и, только пройдя через общественную «заморозку», через репрессии, человек раскаивается, смиряется и возвращается к Богу, от которого отошел.
Развязка наступила внезапно. Как-то во время очередного этюда я вошел в раж и стал избивать партнера ногами за предательство общего дела. Когда пришел в себя от этого наваждения, решил – так дальше нельзя. После краткого конфликтного спора один на один Хейфиц объявил мне, что отстраняет меня от работы, заменяет вторым составом. Я объявил об уходе из театра и пошел прочь. Леонид Ефимович нагнал меня, уговаривал не делать глупостей, не уходить. Он явно не рассчитывал на такую мою реакцию. Ведь под удар ставился не только выход «Каховского», но и репертуарное существование «Часовщика». Я был непреклонен.
– Жизнь покажет, кто из нас прав, – сказал он мне вслед.
Перед началом очередного спектакля я вошел в гримерную Андрея Алексеевича:
– Вы слышали? Я ухожу.
– Почему?
– С Хейфицем творчески разошелся. Вы режиссурой не занимаетесь…
– Дурак, – как-то медленно, отстраненно ответил Попов. – Я тебя люблю.
На сцене в тот день мой Юркевич творил бог знает что. В конце спектакля отменил все мизансцены, взял табуретку, встал на нее и сыграл весь финал, не сходя с места. Попов-Карфункель смотрел на меня с озорным восхищением. Мол: «Ишь, что творит!» Он не мешал, понимал, что, взобравшись на постамент, я не только прощался с театром Попова, но и утверждал какую-то свою, еще даже самому себе не ведомую правоту. Он уважал Человека, и не сгонял его с табуретки. Его философ Карфункель действительно владел временем, знал секрет.
Начальник театра, полковник Антонов официально пытался отговорить меня от ухода. Сулил звание и зарплату, но я уже «закусил удила». Впоследствии жизнь расставила все по своим местам. Конфликт не имел продолжения, тем более что носил он характер творческий, по-человечески мы не ругались. И спустя годы президент государства присвоил звание народного артиста России одним указом артисту Евгению Стеблову, режиссерам Леониду Хейфицу и Петру Фоменко. «Там, наверху, режиссеров не очень знают. Так что я звание получил благодаря тебе», – пошутил Леонид Ефимович. А я так думаю, что, может быть, кто-то где-то там чего-то не знает, но Бог все знает, да не скоро скажет. И все устроит. Все к лучшему. Через своих людей.
Я закончил тогда сниматься в «Уроке литературы», ушел из театра и улетел в Крым. Сейчас я думаю – тот уход мой из театра Андрея Попова все-таки был ошибкой, но я не мог тогда поступить иначе. Нервная и физическая истощенность, недостаточное умение распределять силы, попросту говоря отсутствие внутренней гармонии – удаленность от Бога толкали меня к поиску причины не в себе самом, а вовне. К изменению обстоятельств, а не себя. «Охота к перемене мест» казалась единственно правильным выходом. На самом деле то было начало большой маеты, мучительных испытаний на пути к истине. Некоторые перипетии того сюжета души требовали разрешения и отразились затем на бумаге. Сформировались в повесть «Не я».
Не я
Сегодня не нравлюсь сам себе. Просто видеть себя не могу. Отвернулся. Облокотился на зачехленный рояль, расстегнул пуговицы над клавиатурой, открыл крышку, попробовал звук. Вязкий и дребезжащий. Заигран, разболтан, расстроен приличный вроде бы инструмент. И я вот тоже не в духе. Но он-то понятно: рожден был концертным, для славы, для блеска – и на тебе, прозябает в заштатном клубе, заставленный стульями, задвинутый в самый угол пустой и холодной сцены, где только и знают, что крутят кино в темноте, как сейчас. А мне-то грех жаловаться на судьбу.