– Спартак, против тебя заговор. Ты сейчас вернешься к себе в номер, там будет жуткий беспорядок – пьяный прибалт подселился. Они уговорили латыша-спортсмена участвовать. Я обожаю розыгрыши, но подумала: это все-таки не совсем этично по отношению к тебе. Спартак, а вдруг ты не один? С женщиной? Нет, некрасивый розыгрыш. Только ты не выдавай меня, пока я жива.

Я дал слово Вере Петровне. И при ее жизни никому об этом не рассказывал.

А было так. На гастролях я предпочитал жить один, без соседа. Даже когда еще не имел званий и официально не имел права на оплачиваемый одноместный номер или люкс. Обычно сам доплачивал за свое одиночество. В Алма-Ате меня поселили в двухместных, заверив, что никого не подселят. Вот коллеги и решили разыграть меня. Инсценировали подселение. Вернувшись с работы в гостиницу, застал у себя полный хаос. На столе огрызки, окурки, пустые бутылки, стаканы в винной луже. На кровати, на стульях, в ванной разбросано грязное белье. Чужое. Латыш-спортсмен вполне справился с ролью пьяного подселенца. Я поблагодарил его и проводил восвояси. Грязное белье выкинул вместе с мусором. Навел порядок. Затем позвонил администратору Виктору Михайловичу Сигалову. Влюбленный в театр, в артистов, он поразил нас однажды на пляже в Одессе во время гастролей монологом Незнамова из «Без вины виноватых» Островского: «Мацэрям, бросающих своих детей…» С подлинным чувством, со смешной патетикой, при трогательном еврейском акценте Виктор Михайлович запал в наши души, и, когда в брежневские времена его уводили из театра в наручниках за какую-то невинную по теперешним временам «валютную операцию», не было в театре человека, не сочувствующего ему в его злоключениях. Так вот, позвонив Сигалову, я возмущался до слез, играя на всю катушку, чтоб мне поверили. И Виктор Михайлович поверил, поверили и авторы розыгрыша и пришли успокаивать, признаваться в своем озорстве. И теперь не верят, что это я разыграл их, а не они меня. Но я сдержал слово, данное Вере Петровне. Уже перенеся трепанацию черепа, она ввелась на роль странной миссис Сэвидж в одноименном спектакле. После того как Раневская отказалась выходить в одной из лучших своих ролей, после того как Любовь Петровна Орлова сыграла Сэвидж, сыграла неожиданно, с какой-то предсмертной мукой, о которой сама еще не подозревала. Сыграла и умерла. После всего этого Марецкая приняла эстафету. Записала телевизионную версию. Зачем? Зачем понадобилось ей это соревнование со смертью? Откуда нашла в себе силы? Читала для радио, когда уже не могла играть. Поддерживала, утешала Завадского до его последнего вздоха в кремлевской больнице. Брала на себя его боль. Большая актриса – большая воля.

Через маленький экран папиного самодельного телевизора они входили в мое сознание, когда я сам ходил только еще пешком под стол. И я восхищался ими: и Верой Петровной Марецкой, и Фаиной Георгиевной Раневской, и Серафимой Германовной Бирман. Но ее я любил. За что? Не знаю. Ее все любили. Просто любили и все. В театре Веру Петровну звали В. П., Фаину Георгиевну – Фуфой, Серафиму Германовну – Симой, ее – Любочкой.

В. П., Фуфа, Сима – мои близкие старшие товарищи по цеху. Уникальные индивидуальности со своими особенными характерами и слабостями уже немолодых женщин. Она – Любовь Петровна Орлова – тоже вроде бы была рядом. Я разговаривал с ней, выходил на сцену. Однако между нами существовала дистанция. И эту дистанцию держали мы, не она. Я и мои сверстники, служившие в театре, не могли позволить с ней никакой «свойскости». Вроде бы каждому из нас она пела: «Я вся горю, не пойму от чего…», «Диги-диги ду, диги-диги ду, я из пушки в небо уйду», говорила: «Ай лав ю, Петрович!» А мы понимали – «руками не трогать!» И здесь, за кулисами, она оставалась для нас кино-Золушкой из «Веселых ребят», «Цирка», «Волги-Волги», «Светлого пути». Она оставалась отражением нашей любви. Вызывала преклонение. Хотя вела себя чрезвычайно естественно и демократично, как все хорошо воспитанные, подлинно интеллигентные люди.

Перейти на страницу:

Похожие книги