– Хотите завоевать меня такого рода заключением? – спросил Крабовский. – Я, кстати, – с точки зрения логики в абсолюте, – исследовал вопрос: каким образом стареющая эстрадная звезда может удержать аудиторию? И вывел закон: она должна окружить себя пятью обнаженными кардебалетчиками, с налитыми мускулами. Таким образом старушка привлечет на красавцев молодых девушек – тем угодно обозрение сильного мужского тела. И пожилые дамы потащат мужей на спектакль: «Смотри, как она держится, несмотря на возраст!» А поскольку женщин больше, чем мужчин, – нас с вами периодически отстреливают на фронтах и доводят до инфарктов на совещаниях, – лишь они, прекрасный пол, определяют успех или провал любого зрелищного предприятия. Впрочем, к чему это я? Ах, да, логик в абсолюте! Присаживайтесь, что у вас? Я ведь уже описал то, что помнил.
– А мне бы хотелось вас еще раз послушать.
– Полагаете, что, как всякий интеллигент, я говорю лучше, чем пишу?
– Не надо приписывать мне те мысли, которые не приходили в голову. Это, кстати, типично для женщин…
– Мужчина не может мыслить категориями женщин – язык явление не только социальное, но и – в определенном роде – физиологическое.
– Плохое слово – в приложении к понятию «язык».
– Ха! – Крабовский ударил себя по ляжкам, засмеялся деревянно. – Ха! Чудо! Прелесть! Мир повторяем! Фамилия Шишков вам что-нибудь говорит?
– Нет.
– Спасибо. Ценю людей, которые не смущаются признать незнание. Адмирал Шишков, автор трактата «О старом и новом слоге», главный враг Карамзина. Он тоже какие-то слова считал плохими и невозможными в употреблении. Он, например, требовал изъять из русского языка такие слова, как «развитие», «религия», «оттенок», «эпоха»; вместо этих отвратительных заимствований из языка «похабной Европы» следовало вернуть в обиход «умоделие», «прозябание»; вместо «аллея» надобно было говорить «просада», не «аудитория», а «слушалище», вместо «оратор» – «краснослов». Адмирал заключил, что, мол, надобно «новые мысли свои выражать старинных предков наших складом». Ладно бы печатал свои теории, так ведь возвел вопрос о слоге в предмет государственного интереса; языковые нововведения отождествлял с изменою вере, отечеству и обычаям… Он даже слово «раб» определил так, как это было угодно государю и дворцовой дряни. «Раб» – по Шишкову – происходило от «работаю», то есть «служу по долгу и усердию»; таким образом, нет в России никакого рабства, крепостное право – выдумка злодеев-французов, поскольку на Руси живут усердные и жизнерадостные слуги «отцов-патриархов»…
– Любопытно, – откликнулся Костенко.
– Знаете, кто первым выступил против Шишкова?
– Не знаю.
– Забытый критикой Василий Пушкин, дядя Александра, один из блестящих наших сатириков.
(Костенко отметил, что о Пушкине сейчас Крабовский сказал, будто об однокашнике, хорошем и добром знакомце, где-то здесь в библиотеке работает, поблизости.)
Крабовский вдруг чему-то улыбнулся, а потом начал читать Василия Пушкина – завывающе, распевно, и Костенко сразу подумал, что сам Крабовский тоже пишет стихи:
Костенко заметил:
– В перечне столпов русской сатиры Василий Пушкин не значится.
– Мало ли кто и где у нас не значится! Мы становимся преступно беспамятными – вот в чем беда!
– Кстати, о памяти, – Костенко понял, что только сейчас появился удобный мостик, который позволит ему логично и без нажима перейти к д е л у. – Вы написали интересное объяснение по поводу мешка с трупом, но чересчур эмоциональное, логики маловато.
Костенко достал из кармана сложенные листки бумаги:
– Это ваше показание… Хотите восстановить в памяти?
– Так ведь прошло всего семь дней… Я помню свой текст почти дословно… Чересчур эмоционально, говорите? Логика вне эмоций невозможна… Беда в другом: мы теряем двенадцать процентов общественно полезного времени на написание и провозглашение совершенно лишних, ненужных слов. Если вы полагаете, что я написал что-то лишнее в своем объяснении, тогда – дурно; эмоции, однако, делу не мешают. Или вы полагаете, что я упустил какие-то важные моменты?
– Полагаю, что упустили.
Крабовский откинулся на спинку стула, полуприкрыв глаза:
– Я, кажется, не написал про любопытное ощущение… Я лишь потом вспомнил: легкость, с которой подался узел. Мне показалось, будто передо мной уже кто-то развязывал его; может, испугался, как и я, увидев содержимое, завязал снова… Меня потрясло, как легко подался этот крепкий по виду узел, когда я потянул кончик веревки… Мне показалось, кстати, что веревка была чем-то промазана, каким-то особым составом, она же была совершенно не тронута гнилью, а сколько времени пролежала под снегом?!