По окончании войны он выбрал безвестность: по примеру Мишеля Монтеня — Учителя, которым восхищался, — предпочел жизнь, далекую от политики и власти. Отказался от предложенных ему постов в правительстве Четвертой республики[117], не принял высоких государственных наград. Вернулся к творческой деятельности, прерванной войной. Вместе с Адрианом Фрутигером[118] создал Проектную типографскую мастерскую, открывшую новые пути для развития французского печатного дела. Выйдя на раннюю пенсию, вернулся в Прованс, купил небольшой участок с красивым домом XVIII века в Ле Параду, провансальской деревушке близ Арля, где и поселился с женой. Осень его жизни была заполнена путешествиями, литературным творчеством, чтением лекций в Высшей школе изящных искусств в Тулузе и встречами с друзьями.

Он написал и издал две значительные книги: l’Ecriture, miroir des hommes et des societés, 1998 («Письменность — зеркало людей и обществ»), и Du pouvoir de l’écriture («Могущество письменности»).

Когда двадцать лет назад я познакомился с Ладисласом, его жены Сесиль уже не было в живых. Он не смирился с ее уходом. Каждый год в годовщину смерти Сесиль дом в Ле Параду превращался в обитель тишины, размышлений и траура. Целую неделю Ладислас никого не принимал, не отвечал на письма и телефонные звонки. Доступ к нему для всех был закрыт. В повседневную жизнь он возвращался медленно, словно побывав в Гадесе, — растерянный, сомневающийся в существовании мира живых.

В самом начале мая — было это, насколько помню, в пятницу утром — раздался звонок. «Приезжай, — сказал Ладислас, — хочу показать тебе кое-что важное. Завтра пойдем на рынок». По голосу я понял, что речь действительно идет о чем-то очень важном.

Был один из тех чудесных весенних дней, когда все вокруг, казалось, поет акафисты в честь приближающегося лета: цветущие миндальные деревца, голубые тени… какой-то всеобщий праздник. Мы сидели в саду под вязом за бутылкой холодного Costier de Nimes со вкусом поздних фруктов. Ладислас поставил передо мной деревянную шкатулку, заполненную бумагами, письмами, заметками.

— Прочитай это, — сказал он. — Я вернусь часа через два-три.

Достав из лежащей сверху, перевязанной голубой ленточкой стопки первое письмо (адресованное отцу), я все понял. Оно было написано по-польски! Письма рассказывали, шаг за шагом, историю молодой, чрезвычайно одаренной, впечатлительной девушки, которую будто какая-то колдовская сила перенесла из маленького провинциального городка на востоке Польши в сердце Европы — Париж, где судьба близко свела с людьми, оставившими заметный след в истории Франции и французской культуры. В письмах то и дело мелькали имена: Андре Бретон, Поль Элюар, Жан Кокто, Макс Жакоб, Луи Арагон, а запечатленные на страницах дневника яркие описания встреч, бесед, дружеских сборищ свидетельствовали о политической ангажированности Сесиль — как и большинство французских интеллектуалов того времени, она активно участвовала в деятельности Французской коммунистической партии.

Ошеломленный, я читал письма, дневниковые записи, стихи, и перед моими глазами, словно на экране, кадр за кадром проходила ее необыкновенная жизнь.

Она была единственной дочкой Станислава Бабицкого, учителя математики в белостокской гимназии, умницей и — судя по сохранившимся фотографиям — красавицей, не по возрасту рано проявившей интерес к философии и литературе. Лицей окончила в шестнадцать лет. Бегло говорила по-французски, по-немецки и по-русски. Вела дневник, писала стихи, о которых впоследствии весьма одобрительно высказывался Поль Элюар. Отец, скромный учитель, видя незаурядные способности дочери, отправил ее — легко представить, ценой каких лишений, — во Францию изучать медицину; курс она закончила cum laude[119] уже после начала войны.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги