— Я, братцы мои, — говорил один из басов, — нынче четыре службы отмахал. Вот как! В горле даже саднит. Как драл, то есть ни на́ что не похоже. У Вздвиженья у ранней пел; там отошла — я к Успению: Милость мира еще захватил. Потом позднюю у Знаменья да на похоронах апостола читал. К Знаменью пресвятыя богородицы очень уж Кузнецов просил. «Приходи, говорит, беспременно: мы дьякона допекаем; пособи!» Ну, и допекли же мы его. То есть так мы этого дьякона разожгли — мое почтенье! Он выше, а мы ниже. Он, знаешь ты, старается Вонмем повыше взять, чтобы евангелие не с октавы начинать, потому — голосишко плохонький, а мы как хватим Слава тебе, господи целым тоном вниз, он и сел. «Во время о…» — и подавился. С первого слова задохнулся как есть. А Кузнецов, черт, стоит, богу молится, точно не он; так-то усердно поклоны кладет. Я просто чуть не лопнул со смеху. Батюшка гневается… Боже ты мой! Дьякон после евангелия пришел на клирос и говорит: «Ну, уж, говорит, дай срок: я тебе механику подведу». А что он ему сделает? Наплевать.

— Что ж батюшка-то смотрит? — спросил чахоточный тенор.

— А ему что? он говорит: я, говорит, за этого дьякона никогда заступаться не намерен. Ну, значит, и валяй!

У окна еще одна кучка. Несколько человек обступило одного тенора и расспрашивает его о похоронах.

— Ну, что же, весело было?

— Что и говорить.

— Чайных-то много ли дали?

— Что чайных? До чаю ли тут! Купцы сначала всё сидели так, смирно, всё больше про божественное, о смертном часе всё рассуждали, а потом это как набузунились, — бабы-то, знаешь ты, по домам разошлись, — купцы сейчас в трактир; и нас туда же — песни петь. Что тут было! Ах! То есть, я вам скажу, не роди ты мать! Мальчишек даже всех перепоили. Одной посуды что побито — страсть! А сирота-то, сирота, что после купца-покойника остался, — с горя да в присядку. «Валяй, кричит, барыню! Вот, говорит, когда я праздника дождался!..» Всю ночь курили; «преподобную мати-сивуху» раз десять заставляли петь. Нынче утром в осьмом часу домой вернулись. Вот мы как!

— Да, брат; это похороны, — не без зависти заметил один бас. — Это не то что как на той неделе мы чиновника венчали. Эдакая подлость! Только успели вокруг налоя обвести, сейчас спать. Скареды-черти! хоть бы по рюмочке поднесли; даже на чай не дали. Сволочь!

— Как вам не стыдно! — срамил между тем регент одного тенора. — Вы, кажется, не в кабак пришли: не можете себе пуговиц пришить, спереди всегда у вас расходится…

— Ну, по местам! по местам! — снова раздается голос регента, кончившего распекание. — Куликов! «Тебе поем». Дишканта́, не шуметь!

Певчие опять стали в кучу; регент сел за фортепьяно.

— До-ми-ля. Пианиссимо[46]. Раз!

— Те-бе по-ем, те-бе бла…

— Стойте! сколько раз мне вам повторять? Что вы делаете, а? Что вы делаете? я спрашиваю. Скворцов, что вы делаете?

Скворцов задумался.

— Как что? пою-с.

— Что вы поете?

— Тебе поем-с.

— А я вам говорю, что вы дрова рубите.

Скворцов улыбнулся.

— Что вам смешно? Смешного ничего нет. А за жалованьем кто первый? вы. Э-эх, дроворубы! сколько раз говорено было: тенора́, не рвать! нежнее, вполслова бери: Ве-ве-фо-фем, Ве-ве-вла-во-фло-фим… А то: теб-беб поем теб-беб… На что́ это похоже? Опять сначала! «Тебе благодарим» — тенора́, капни и уничтожься! Альта́, журчи ручейком! Дишканта́, замирай!

Наконец пошло дело на лад: баса́ не рубили, дисканта́ замирали, журчали альта́, тенора́ капали и уничтожались, регент аккомпанировал. Вдруг среди пения раздался щелчок по лбу одного из альтов за то, что он сполутонил и плохо журчал; но это нисколько не помешало пению. Альт заморгал только глазами и сейчас же поправился.

— И молимтися, боже наш… — ревели баса, делая свирепые лица.

— Бо-же, на-ха-хаш, бо-жхе нх-а-аш… — выделывали тенора́, закидывая головы кверху и виляя голосом, точно хвостом.

— И-мо-лим-ти-ся бо… — гремел как труба шершавый бас, злобно ворочая белками и как будто собираясь растерзать кого-то.

В это время постучали в дверь; пение опять приостановилось.

— Кто там еще? — закричал регент, недовольный тем, что ему помешали.

Вошел дьячок, плотный, небольшого роста человек лет сорока пяти, в долгополом сюртуке и с бакенбардами, которые шли у него вокруг всего лица, как у обезьян старого света.

— Мое вам почтение, — говорил дьячок, медленно кланяясь.

— А! Василь Иванычу! Прошу покорно садиться. Трубочки не прикажете ли? — говорил вдруг захлопотавшийся регент.

— Ничего, не беспокойтесь; у меня цигарки есть. Я вам, кажется, помешал?

— Нет, это мы старое проходили, чтобы не забыть. Садитесь, Василь Иваныч. Чайку не угодно ли? Я сейчас велю. Это у меня живо.

Регент отворил немного дверь в спальню, просунул туда свою голову и, прищемив ее дверью, сказал вполголоса своей жене, лежавшей на кровати:

— Василь Иваныч пришел. Сама посуди! Нельзя же.

— Да, ты вот еще двадцать человек назовешь сюда, и пой всех чаем, — отвечала она.

— Я не звал; он сам пришел.

— Ну, ну. Ступай уж!

— Так сделай же милость!

— Разговаривай еще!

— Ну, не буду, не буду.

И регент вошел в залу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже