Сперва с песней не ладилось. Вышел один и, дирижируя рукой, затянул что-то малознакомое, затянул и скривил, повел не туда. И до того это получилось неловко и жалостно и такой дружный породило смех, что можно было подумать — нарочно парень разыграл этот номер. Но мало-помалу баянист навел на тон, и дело пошло. Пелись больше всего простые, душевные песни — русские, украинские. Политрук Ошеров сидел в центре хора и с превеликим усердием размахивал руками, сводя голоса всех в одно целое и в то же время стараясь подтянуть, подхватить, выручить на самых трудных переходах…

Перед воротáмиУдарь копытáми, —Может, выйдет та девчонкаС черными бровями…

И простой, милый мотив этой старинной песни уже заметно брал власть над самими поющими. Что-то щемящее, далекое и близкое вместе, живое и неумирающее, свое, родное было в нем, — то, что одинаково дорого и дома и на войне, и на суше и на море.

И когда один голос, вырываясь вперед, но попадая в лад, уже как будто не пропел, а сказал: «Но не вышла та-а девчонка…» — у всех заблестели глаза от сладкой печали и волнения.

А гулянье брало разгон.

— Вальс! — с нарочитой лихостью скомандовал молодцеватый лейтенант Григорьев, и мешковатые пары в шинелях закружились в центре тесно стоявшей толпы нетанцующих.

— Общий! Дамы в круг! — под хохот всей хаты продолжал выкрикивать Григорьев, точно забывая в неудержимости бального веселья, что дамой здесь являлась только хозяйка, лежавшая на печи и с предельным умилением смотревшая на все это.

— Дамы налево, кавалеры направо! Агош!

И с неподкупной деловитостью топтались «дамы» и «кавалеры», задевая противогазами всех стоявших кругом.

Старик хозяин, считавший, видимо, что ему более к лицу находиться внизу, среди всех, чем на печке со старухой, все же то и дело переглядывался с ней, хитро и недоверчиво поводя головой: балуетесь, мол, а неприя-тель-то — вон он, еще близко…

— Встать! — обрывая музыку, говор и шмыганье валенок, раздалась команда: вошел комбат Красников.

— Вольно, вольно! Давай дальше!

— Есть давать дальше. Командир взвода связи, младший лейтенант Глушков, исполнит… — Григорьев сделал паузу и выкрикнул последнее слово: — русскую!

Но не успел тот сделать двух кругов, как наперерез ему кинулся новый танцор. Он дал дробь и, вытянув правую ногу, одной этой ногой начал изображать что-то такое уморительное и необычное, что круг колыхнулся со смеху.

И когда уже баянист хватил «расходную», и комбат Красников смотрел на своих бойцов ласковыми и умными глазами старого солдата, и все было хорошо и красиво — изба содрогнулась от совсем близкого, внезапного разрыва снаряда. Вслед за ним ухнул другой, третий, четвертый — обычная вечерняя порция.

Бабка начала было креститься, но смутилась, видя, что никто из гостей не переменил позы, не нарушил веселья. А дед-хозяии с невозмутимостью видавшего виды человека успокоительно кивнул ей:

— Перелет! В белый свет кидает…

Неизвестно, о чем говорили в эту ночь старик со старухой на печи, но утром возле их хаты мы наблюдали занятную и полную значения картину. Дед вытащил из осевшего, серого сугроба большой старинный сундук, очистил его веничком от весеннего, липкого снега и поволок в сени.

— Что, дед, не боишься уже, что немец вернется?

— Хватит его бояться. Не может быть ему возврату сюда. Кончается его басня.

<p>ВЕСНОЙ 1942 ГОДА</p>

Три дня свистела страшная предвесенняя вьюга, какие, наверно, только здесь в степи, и возможны. На дорогах позастряли целые колонны машин, в санях также была не езда. Хатенку попродуло насквозь, намело в каждую щель двора, завеяло корову, овец. А сегодня утихло, прояснилось, и стало хорошо — морозно и чисто. Вечером опять закат почти такой, как тот, чю поразил меня на неделе. Тогда я даже остановился и долго не мог оторваться не только от этой картины, но и от самого себя, от своего необычайного состояния. Вряд ли я когда в жизни был так взволнован чем-либо подобным. Закат стоял над дорогой, широкой, укатанной зимней степной дорогой на выезде из деревни. На необычайном, малиновом крае неба вставали густые синие и черные дымы деревни. И все было так непередаваемо говорящей значительно — степь, Россия, война, — что сжималось сердце и словно нечем было дышать.

Хозяин хатенки, где мы провели эти трое суток степной вьюги, вчера, когда мы уже улеглись на свежей., с надворья, соломе, прикрытой дерюгами, долго и строго молился на ночь. Внятным и громким шепотом он произносил слова, которые показались мне странными, как бы не молитвенными. Когда он улегся на печке, я осторожно выразил свое недоумение.

— Молюсь? — спокойно, но с неохотой отозвался он. — Мало ли… За сынов молюсь — трое уже у меня на войне. За Красную Армию молюсь, дай ей господь здоровья на одоление врага. Так и молюсь, брат. А что?

Он примолк и вскоре, должно быть, уснул, а мы с товарищем долго еще лежали, курили. Долго не угревалась солома под дерюгой.

Мой товарищ сказал:

Перейти на страницу:

Похожие книги