В полдень обитатели лагеря увидели, что возле изгороди стоит красный «Москвич», а его водитель ставит снаружи, у забора, оранжевую чешскую палатку. Он ставил ее долго, мучительно отдуваясь — был он тучен, лицо красное, как «Москвич». Покончив с устройством индивидуального лагеря, он привязал к ограде курцхара, сел на складной стульчик и, обмахиваясь от комаров, принялся воспитывать собаку. Приговаривал вполголоса «лежать» или «сидеть», собака не повиновалась, он стегал ее плеткой и снова повторял команду. Стоило кому-то показаться у калитки — и хозяин гладил курцхара, но не меж ушами и не под челюстью, как обычно делают охотники, а снизу вверх по загривку и сюсюкающим голосом приговаривал:
— Ой ты мое хорошее, ой ты моя прелесть.
Но едва прохожий скрывался из глаз, как он, обмахнувшись газеткой, резко приказывал «лежать!», и тут же раздавался очередной удар плетки.
— Что поделываешь, Кузьмич? — обратился к нему кто-то из охотников.
— Да вот к привязи приучаю, не сидит.
— Надо, надо…
— Ой ты, чудо мое… Лежать! Хороший… А ну лежать!
Стрельцов тихо свирепел на этого мучителя: стоило ехать за сто километров, чтобы вот так варварски добиваться выполнения элементарных команд, которым учат щенка в первые же недели его жизни.
Вечером, вернувшись после второго безрезультатного выхода в луга, Гена прежде всего, как обязывала традиция, вытер захлестанный пеной нос Кинга, приготовил похлебку, накормил его, затем пошел в вольер и выбрал пустую конуру. Несколько собак, отведенных бессердечными хозяевами в незнакомый им доселе вольер, завывали и лаяли изо всей мочи. Он нашел сена, выстелил конуру и подыскал лист фанеры, чтобы заслонить вход от комаров. Ласково уговаривая Кинга, Гена отвел его в конуру. Кинг внимательно посмотрел на хозяина. Но стоило отойти к летней кухне, где кипели чайники, поставленные для всех, как Кинг подал голос. Геннадий вернулся, успокоил его и бросил подачку. Через минуту Кинг заскулил.
Выпив чаю, Гена ушел прогуляться, подальше от подвываний пса. Но, наслушавшись соловьев на опушке — их трели были особенно красивы в сочетании с ароматом черемух — и возвращаясь к лагерю, он издалека различил в хоре собачьих голосов родной баритон Кинга. Неужели он будет выть так всю ночь? Как и следовало ожидать, заслонка была отброшена мощным ударом лапы, и облепленный комарами Кинг носился вокруг, насколько позволял поводок. Казалось, каждый охотник, видя этого щеголеватого пойнтера в черном фраке с белой манишкой, пойнтера с великолепной родословной и «папой в элите», — осуждает беспечного хозяина, оставившего «собачку» на съедение комарам. Гена то сравнивал себя с Кузьмичом, то оправдывал: ведь я не один! Вон их сколько в вольере! И разве я виноват, что нет места в «казарме»?!
Он поспешил в домик, подальше от собачьего хора.
Соседка Марья Андреевна только что вернулась и сидела на кровати, по-мужски расставив ноги в сапогах и брюках и тяжело свесив с колен усталые набрякшие руки. Потом, передохнув, стала размачивать сухарики в чашке с молоком и есть их. Гена предложил свежего крепкого чаю — она с благодарностью приняла стакан. Он видел, что у этой пожилой женщины не осталось сил на приготовление ужина.
— Марья Андреевна, может быть, дать вашей Леди геркулеса?
— Нет, благодарю, я ее покормила в Собакине. Молока купила.
Лицо ее с крупным носом было вполне обычным, не останавливало на себе внимания. Но, как убедился Гена, заинтересовавшись однажды русским портретом XVIII века, лица часто обманывают: у знатных вельмож были порой такие простонародные черты… Он привык судить о человеке скорее по глазам, чем по лицу или внешнему облику. Генерал Иванцов в штатском похож на мастера телеателье или старого часовщика. А вот глаза Марьи Андреевны заставляли задуматься о ней.
— Ну, Марья Андреевна! Рекорды бьешь! — говорил Борисов. — Как с утра ушла, так и до ночи.
— А что ж делать, батюшка, — отвечала та. — Карты все истоптанные, у птицы губа не дура, ждите ее здесь!..
— Что ж, не придет?
— Конечно, не придет. Толпы охотников, своры собак… Окрест уж давно пришла и токует.
— И какая птица?
— Известно: дупель, кулики, гаршнеп.
— Дупель — и токует? — усомнился Борисов.
— Хорошо хоть меня спросил — другие бы обсмеяли. Как же дупелю и не токовать, отец ты мой! — отвечала охотница тоном усталого превосходства. Борисов смущенно пояснил, что имел в виду сроки: не рано ли дупелю токовать? — и спрашивал, далеко ли.
— За Собакином. Верст четырнадцать отсюда.