Все вокруг говорили о приближении осени, крестьяне собирали урожай с полей и садов, а я снова впал в апатию, которая, казалось, становилась хронической. В это время старостой села выбрали дядю Жельо. Это была его партизанская кличка, а при крещении он был назван Горан Иванов Торов. Гораном его называла только жена, однако об этом уже все забыли: она умерла еще до моего приезда. Дядя Жельо был мужчина крупный, ходил, опираясь на трость, носил пиджак из зеленого офицерского материала и черные шаровары из грубого крестьянского сукна. На документах он подписывался «Г. Т.-Жельо». В партизаны ушел совершенно неграмотным, но там какой-то гимназист научил его писать три начальные буквы — его инициалы, будто уже тогда знал, что этот единственный партизан села после взятия власти станет начальником. Значительно позднее, когда случились эти неприятности с его дочерью, я понял, что дядя Жельо был прилежен, ходил во второй класс начальной школы, а расписывался так неграмотно потому, что был ранен в указательный палец еще во время Балканской битвы. Это случилось после перестрелки их отряда с подразделением карателей. Во время стычки был тяжело ранен командир отряда, дядя Жельо взвалил его себе на спину и нес, а тут какая-то шальная пуля, зацепив указательный палец его правой руки, прикончила командира. Там его и похоронили. Жельо хотел сделать из своего ружья прощальный выстрел, но не смог нажать на спусковой крючок: палец не гнулся. Тогда его назначили снабженцем отряда, и он распределял пайки, разрезая и складывая хлеб на клеенке. «Большое дело, — говорил он по поводу своего высохшего пальца, — не буду браться за письмо, да и нужно оно мне как рыбе зонтик». Однако наступили времена, когда ему потребовалось не только держать в руках ручку, но и писать доклады. Знал я его как доброго, но стеснительного человека. Дашь такому человеку власть, он никогда не сможет применить строгих мер — или будет следовать своему характеру и сердцу, не позволяющим кого бы то ни было наказывать, или ополчится на себя, решив с завтрашнего дня в корне перемениться и начать издавать такие приказы, которые еще больше обрекут на провал задуманное дело. Таким и был дядя Жельо. Мне редко приходилось говорить с ним, и теперь точно не могу сказать, были ли у него особые слабости. Однако я предполагал, что, как у каждого живого и тем более заслуженного человека, было стремление к власти и славе. Слышал, что он мечтал о песне о своем отряде, какая была у плевенских партизан, которую и до сих пор поют и старые и молодые. Песню сочинить я не мог, однако однажды намекнул дяде Жельо, что неплохо бы поставить в селе памятник, причем не только геройски погибшему командиру их отряда, но и тем, кто помогал ему и, раненного, нес на своем горбу. Он понял, что я хотел сказать, сильно смутился и сказал неуверенно: «Неправильно поймут». На этом наш разговор и закончился, но после него дядя Жельо относился ко мне как к человеку, которому открыл свою мужскую тайну. Однажды он пригласил меня к себе в дом и показал фотографии своей молодости. Военная форма, в которой он принимал участие в Владайском восстании, очень шла ему. «Почему не стал офицером, спросишь ты меня, а я отвечу: не предлагали. — И, разглядывая фотографию, продолжал: — Только теперь форма не такая, как в те времена. Это офицерская».
В этот момент я увидел его дочь, но не запомнил. Может быть, поэтому потом часто пытался представить ее и никак не мог, снова пытался и снова не мог, и так до тех пор, пока не поймал себя на том, что все время думаю о ней. Она осталась вдовой совсем молодой. Ее брак с командиром партизанского отряда продолжался несколько месяцев и, как говорят теперь, не приобрел законную силу. Бабушка Петачка утверждала, что она еще девушка, так как партизан, за которого она вышла замуж, бежал в лес в день свадьбы. «Венчана, но не сведена». А потом он не вернулся, она продолжала жить у своих родителей и не хотела слушать о новом замужестве. А когда мать, находясь на смертном одре, сказала ей на прощание: «Обзаводись семьей, Жечка», — дочь крутнула отрицательно головой, а мать так и умерла с открытыми глазами. «Ладно, если бы ее не сватали, так ведь женихов было много. Приезжали даже из Софии на автомобиле, но она отказывала, говоря, что только он ей дорог. Дорог, видимо, ей был Драго. Да, и очень дорог. Смотрю на нее, как она сохнет. Словно цветок неполитый. Опять же и отец с ней», — часто напоминала мне Петачка.
«Мы его польем, бабуля. Так польем… что зацветет лучше прежнего», — полушутя отвечал я.
Все в партизанской вдове интриговало меня. Но больше всего — брак, не получивший силу закона. Когда нет любви, человек бывает доволен и тем, что другие им восхищаются. Восхищение толпы — это даже сильнее всякой любви. Это массовая непрекращающаяся близость, поднимающая душевное состояние, обманывающая воображение. Нечто вроде бальзама. Тогда у меня зародилась мысль развенчать бывшую жену командира партизанского отряда и дочь партизана, а вместе с этим сорвать и ореол с этих простых людей.