У меня нет часов, и я не могу видеть часиков Дорис, закрытых орхидеей, но часы есть в конце спортивного зала, где мы танцуем. Их завести проволочной сеткой, чтобы они не разбились от случайного попадания баскетбольного мяча, но если посмотреть под нужным углом, то все-таки можно догадаться, какое время они показывают. Оно ползет очень медленно. Я спекся. Уже двенадцатый час, а я обычно ложусь в десять, чтобы поскорее увидеть мой сон. Моя рука устала поддерживать руку Дорис. Иногда я пробую опустить ее немного пониже, давая таким образом отдых плечевой мышце, но это не помогает, мышцы вообще не могут больше выдерживать никакой нагрузки, и обе руки повисают, как плети. Дело заканчивается тем, что я уже не могу их поднять, Дорис смиряется с этим, обнимает меня за шею, крепко прижимается всем телом и продолжает танцевать, положив голову мне на грудь, засунув ее чуть ли не под самый мой подбородок. Теперь ее волосы лезут мне в нос, и это очень щекотно, тогда как орхидея продолжает щекотать мои затылок и шею. Обе мои руки заняты, потому что приходится делать вид, что я обнимаю Дорис где-то внизу. А кроме того, Дорис вовсю напирает на меня своими большими грудями, упругими, как надутая автомобильная камера. От всех моих тренировок и упражнений, которые должны были подготовить меня к тому, чтобы полететь, моя грудина сильно выпятилась вперед — значительно больше, чем у других людей, — так что груди Дорис как раз обхватывают ее с обеих сторон. Должно быть, мы красивая пара. Ведь мы с ней подходим друг к дружке, как два бревна сруба, уложенные в «лапу».
Наконец весь этот ужас заканчивается. Я веду Дорис в раздевалку, чтобы она взяла там свою накидку, и мы выходим на улицу. Все хлопают в темноте дверцами машин и хохочут. Я помогаю Дорис забраться в машину. Она спрашивает, не хочу ли я вести сам. Дурацкий вопрос. У нас в семье не водит никто. У нас и машины-то никогда не было и, наверное, уже никогда не будет. Отец, по-моему, и в автомобиле-то никогда не ездил.