На рисунке Миллинги окунула пальцы в ручей — наверное, собиралась зачерпнуть воды, — осторожно, чтобы не выпить свое отражение, не навлечь на себя безвременную смерть. Она сидела на корточках, обхватив себя свободной рукой, но ясно было, что она голая. Скоро настанет ее черед выходить замуж. Выбрать себе мужа она не могла, “еще при рождении ее обещали Гумере, таков был обычай тех мест, — объясняла миссис Прайс, — хоть нам это покажется странным”. Миссис Прайс взяла синий маркер, сняла колпачок. “Когда Миллинги и другие девушки готовились к свадьбе, — продолжала она, — когда постигали тайную женскую премудрость, они приклеивали к телу живых бабочек и танцевали ритуальный танец под звуки диджериду и барабанов из шкурок поссумов”. Миссис Прайс начала рисовать на слайде бабочек, и вскоре Миллинги с головы до пят была в крохотных крылышках.
— Но как же она садится? — спросила Паула.
Вопрос был уместный, и все мы ждали ответа миссис Прайс.
— Так же, как все, наверное, — сказала она.
— Но ведь она раздавит бабочек, — возразила Селена.
Миссис Прайс присмотрелась к слайду, склонив голову набок. Мы любили эту ее позу — она означала, что миссис Прайс всерьез думает над нашими вопросами.
— Может быть, она вообще не садится. Танцует себе и танцует.
Да, подумали мы, вполне возможно, почему бы и нет? Если ты, вся в бабочках, мечтаешь о любви, о будущем муже — разве не хочется танцевать и танцевать до бесконечности?
На большой перемене я пошла, как обычно, к ливневым трубам. Паула, Селена и Мелисса уже разлеглись наверху, и их длинные волосы струились по нагретому бетону. Едва я собралась лезть в трубу, Мелисса спросила:
— Умеешь делать колесо с разворотом?
Я вдруг поняла, что обращается она ко мне.
— Да вроде. То есть да.
— Так покажи, — попросила Паула.
Они втроем сели и стали смотреть, а я, поставив на землю коробку с завтраком, заправила блузку, вышла на травянистый пятачок перед трубами и сделала колесо, развернувшись так, чтобы приземлиться четко на обе ноги.
— Неплохо, — одобрила Мелисса.
— Спасибо, — отозвалась я.
Они снова легли, свесив волосы.
Эми, сидя в трубе, уже ела свой завтрак — спринг-роллы миссис Фан. Она подняла на меня взгляд. И продолжала есть.
— Хочешь бутерброд с сыром и салатом? — предложила я.
Эми взяла бутерброд, а мне протянула спринг-ролл.
— Что я говорила, ты теперь ее птенчик.
— Не пойму, что она во мне нашла, — призналась я.
— Но ты ей нравишься. И тебе это нужно.
— Наверное.
— Еще бы! По тебе видно.
Я надкусила спринг-ролл.
— Мама говорит, не наше дело, что думают о нас другие, — заметила Эми. — Важно лишь то, что у нас внутри.
— Не знаю, что у меня внутри.
— Я тоже.
— Но ведь и ты стараешься ей понравиться.
— Ага.
Слышно было, как наверху Мелисса рассказывает о Карле. Он ей нарисовал космонавта — космонавты у него здорово получались — и подвез ее до дома на багажнике велосипеда. А она нарисовала ему лошадь.
— Значит, он теперь твой парень? — спросила Селена.
— Наверное, можно и так считать, — отозвалась Мелисса.
Эми скривилась, словно ее вот-вот стошнит, и я следом. И когда она предложила сыграть в камешки, я согласилась, хоть никогда не могла продвинуться дальше третьего кона и она всегда меня обыгрывала.
На следующем уроке в класс зашел мистер Чизхолм, директор, чтобы прочесть нам рассказ. Заходил он к нам примерно раз в две недели, мы его любили и боялись, за шалости он нас сек, иногда до крови. Макушка у него была лысая, гладкая, летом розовела, он носил маленькие узкие очки и протирал их клетчатым платком. Когда-то он готовился стать священником и, хоть и бросил семинарию — “а это совсем не стыдно, ребята, ничего плохого, если Бог укажет вам истинный путь”, — все равно так и не женился. В детстве, рассказывал он нам, он пережил землетрясение в Нейпире[3] и видел женщину в белом платье, застрявшую по пояс под завалами. Она звала и звала на помощь, но вокруг бушевал огонь и никто не мог к ней подступиться. Мать потянула его прочь, велела не смотреть, но он все равно оглянулся — женщина в белом подняла руки, она горела, платье было в огне, и он подумал, что она огненный ангел, а горящие белые рукава — крылья. Цветистые сравнения он любил.
Теперь я ума не приложу, зачем он поделился с нами столь страшным воспоминанием.
Мистер Чизхолм сел на стул у доски и, заложив пальцем страницу в томике Киплинга, начал:
— В одном из соборов Италии в серебряном ковчеге хранится древнее полотно.
Миссис Прайс кивала, теребя крохотное распятие, которое всегда носила на шее.
— Льняное, ручной работы, четыре с небольшим метра в длину, — продолжал мистер Чизхолм. — Оно пострадало от сырости и от пожара четырехсотлетней давности, прожжено в нескольких местах расплавленным серебром. И на нем сохранился отпечаток тела человека, готового к погребению. — Он поерзал на стуле, подался вперед: — Я это видел своими глазами. Ждал шестнадцать часов, а вместе со мной три миллиона человек — все население Новой Зеландии. Зачем я туда поехал, ребята? Зачем отправился на другой конец земли посмотреть на кусок ткани?
Никто не знал; никто не ответил.