Страну я помню: там валы седые Дробятся, пенясь у подножья скал; А скалы мирт кудрявый увенчал, Им кипарис возвышенный и стройный Дарует хлад и сумрак в полдень знойный, И зонтик пиния над их главой Раскинула; в стране волшебной той В зеленой тьме горит лимон златой, И померанец багрецом Авроры Зовет и манит длань, гортань и взоры. И под навесом виноградных лоз Восходит фимиам гвоздик и роз, Пришлец идет, дыханьем их обвеян. Там, в древнем граде доблестных Фокеян, И болен и один в те дни я жил. При блеске сладостных ночных светил (Когда, сдается, на крылах Зефира Привет несется из иного мира, Когда по лону молчаливых волн, Как привиденье, запоздалый челн, Таинственный, скользит из темной дали; Когда с гитарой песнь из уст печали, Из уст любви раздастся под окном Прекрасной провансалки) редко сном Я забывался, а мой врач жестокий Бродить мне запретил. - Что ж, одинокий, Я делывал? Сижу у камелька, Гляжу на пламя; душу же тоска Влечет туда, где не смеялись розы В то время - нет! крещенские морозы Неву одели в саван ледяной. Кто променяет и на рай земной Тот край, который дорог нам с рожденья?

Он сталкивается здесь с памятниками истории древней и новой, и та история, с которой он так смело обращался в своем воображаемом путешествии, здесь, в реальности, его пугает и отталкивает.

Он записывает где-то около Авиньона: "[памятники] феодального дворянства 18-го столетия, разрушенные якобинцами, кажутся здесь современниками; возле бань проконсульских, гробниц патрициев или загородных домов сенаторов здесь повсюду замки и кремли, служившие обителью вассалам королевства Бургундского и Арльского; они вместе тлеют на горах и утесах, только римские развалины своею огромностию как будто бы напоминают племя исполинов и не имеют с зданиями готическими ничего общего - здесь для путешественника остов всей Истории, - но он смотрит на него с тем чувством, с которым смотришь на остов человеческий, - с содроганием". Он чувствует страх и перед якобинцами.

Кюхельбекер хворал; он жид в обществе врача и дрезденского живописца, которого Нарышкин взял с собою из Дрездена в путешествие, слушал воспоминания Нарышкина о Екатерине и прежних его путешествиях, а между тем прислушивался к народной поэзии - слушал "певиц и певунов Прованса", "канцоны венецианских гондольеров", "романсы бедных детей Савойи, умилительные по простоте своего содержания и своей мелодии".

Новый год он встретил в Марселе. Нарышкин ведет широкую жизнь и любит пестрое общество. 21 января Кюхельбекер записывает: "С некоторого времени обеды Александра Львовича напоминают мне оду Державину к отцу его:

Оставя короли престолы И ханы у тебя гостят, Киргизцы, немчики, моголы Салму и соусы едят! [7]

У нас на днях попеременно обедали турки, начальник египетского корабля и несколько греков, Фиц Виллиямс, брат известного члена английского парламента, принц Баденский, лифляндский граф и французы разного калибра. Турка был для меня чрезвычайно занимателен; у него и тени не было нашей европейской принужденности.

В Париже Кюхельбекер познакомился с художником Фонтенье; вообще он охотно записывает впечатления от картин. Так, в Марселе, в карантинном доме, он видел произведшую на него глубокое впечатление картину Давида и барельеф Пюже, посвященные изображению марсельской чумы. Побывал он и в "простонародном" театре, который превосходно описал. Вместе с тем, первоначальное радужное настроение исчезло: Кюхельбекера начинает тянуть домой. Он пишет матери из Марселя 10 февраля (29 января) 1821 г.: "С некоторого времени мучит меня довольно сильно тоска по родине, и если бы Париж и, возможно, Лондон не были целью нашего путешествия, мне бы хотелось прямым путем обратно в Петербург. Итальянское небо - это все же не отечество" (оригинал по-немецки).

Перейти на страницу:

Похожие книги