Иногда исполняются желания, а может быть, ненависть всех пятидесяти человек к этому начальнику была так страстна и велика, что стала реальной силой и догнала Назарова (1, 54).
Спускаясь на лыжах с горы, оперативник в наступившей темноте напоролся на пень упавшей лиственницы.
Так закончилась жизнь всеобщей любимицы, отомщенной чуть ли не провидением. Концовка новеллы по-шаламовски буднична:
Шкуру с убитой Тамары (!) содрали, но растянули плохо. (…) Уезжая, лесничий выпросил собачью шкуру, висевшую на стене конюшни – он ее выделает и сошьет «собачины» – северные собачьи руковицы. Дыры на шкуре от пуль не имели, по его мнению, значения (1,55).
Только ли о собаке этот рассказ? Почему тогда чуть ли не четверть короткой новеллы, с явным нарушением законов этого жанра, посвящена талантливому кузнецу Моисею Моисеевичу Кузнецову, осужденному по ложному доносу жены? Лишь потому, что именно он наткнулся на якутскую лайку? Молодой прораб дал собаке имя Тамара, но автор не может попутно не охарактеризовать этого каторжного «Ликурга» (не самого плохого из начальников), «мудро» распоряжающегося судьбой своего «таежного государства». И разве не главное чудо заключается в том, как обнаружили каторжники в себе запасы затаенной ласки и – способности на бунт против всесильного представителя власти? Стало быть, еще не все в их душах атрофировано.
«Часто кажется, – размышлял писатель, – да так, наверное, и есть на самом деле, что человек потому и поднялся из звериного царства, стал человеком, то есть существом, которое могло придумать такие вещи, как наши острова со всей невероятностью их жизни, что он был физически выносливее каждого животного. Не рука очеловечила обезьяну, не зародыш мозга, не душа – есть собаки и медведи, поступающие умней и нравственней человека. И не подчинением себе силы огня – все это было после выполнения главного условия превращения. При прочих равных условиях в свое время человек оказался значительно крепче и выносливей физически, только физически. Он был живуч как кошка – эта поговорка неверна. О кошке правильнее было бы сказать – эта тварь живуча, как человек. Лошадь не выносит месяца здешней жизни в холодном помещении с многочасовой тяжелой работой на морозе. (…) А человек живет. Может быть, он живет надеждами? Но ведь никаких надежд у него нет. Если он не дурак, он не может жить надеждами. Поэтому так много самоубийц. Но чувство самосохранения, цепкость, которой подчинено и сознание, спасает его. Он живет тем же, чем живет камень, дерево, птица, собака. Но он цепляется за жизнь крепче, чем они. И он выносливее любого животного» (1, 73–74).
Символом этой творящей природы для Шаламова служат и пробуждающаяся ветка лиственницы, и вечнозеленый стланник, и безымянная кошка – то есть великая и неистребимая жизнь,
Высшим же проявлением духовного начала, по Шаламову, является искусство: его «я» – это позиция художника – «Плутона, поднявшегося из ада».[493]
Постоянным лейтмотивом колымских рассказов является неотвратимость смерти. Можно ли сомневаться, что стихотворение Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» было особо близко Шаламову?
Именно это стихотворение наиболее часто Шаламов вспоминал – но как? «В моих рассказах нет равнодушной природы», – постоянно подчеркивал он. Ср. у Пушкина:
На первый взгляд, спор с любимым поэтом ведет узник, на собственной шкуре испытавший враждебность колымской природы, изуверски предусмотренную палачами: