«Сказка сказкой, – говорил он, – а язык наш сам по себе. А как бы нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как бы это сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке… да нет, трудно, нельзя еще. А что за роскошь – что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей… что за золото… а не дается в руки, нет! И отчего это? или нам надо в литературе другого Петра Великого, или нам еще долго, долго дожидаться, покуда она у нас дойдет и дозреет сама; все это есть в России, все Петр подвинул одним махом вперед на 3 века, а слово отстало; слово – живая тварь, создание, плодится и родится от семени и зачатка, его наготове из-за моря не вывезешь… а надо, надо, стыдно это, надо же нам жить своим добром, не все чужим поживляться – этим не разживешься, богат не будешь».[336]

В свое время Пушкин восхищался образным словом «выползина», услышанным от Даля, и именно так назвал свой новый сюртук, предполагая нескоро его сменить.[337] Это слово, по-видимому, недаром промелькнет в далевском рассказе «Бред».[338]

Уже самое начало рассказа невольно вызывает в памяти онегинскую строфу о «Петербурге неугомонном», который «барабаном пробужден», хотя у Даля речь идет не о столице:

Усталый, изнеможенный воротился я с прекрасного, великолепного бала. Заря занималась; Божий мир, после законного отдыха, собирался отряхнуть студеную росу с век своих и оживал для дела, для труда и работы; думаю, что в окрестных селах босые ноги уже спускались с полатей, кутников, коников, голбцев и печей; что гласная позевота и тихая утренняя молитва просыпалась, и что тут и там костистые кулаки спросоня старались попасть в рукава зипуна и сермяги. Ая, с одуревшею головою, в полупамятном состоянии ехал домой, покончив ночь восхитительной пляской (5,98).

Воспоминание о Пушкине промелькнет и чуть ниже, когда герою бал уже будет мерещиться в сладкой полудреме:

А бал великолепный – и что прелестей! вот тянутся вереницей, лётом, лётом… беленькая, голубенькая, еще розовенькая… и все кружится, вьется, несется… что-то мутно становится и темно… все это, конечно, выползины… а что в них, этого не видно: чужая душа – потемки; все это, конечно, подготовлено не на век, потому что день наш – век наш, а что там будет – этого никто не знает, никто не видал… (5, 97. Курсив мой. – С. Ф.).

А мысль о неминуемой смерти в размышлениях героя рассказа приобретает неожиданный поворот, где откликнется стихотворение другого поэта, А. И. Одоевского, – его «Бал»:

Открылся бал; кружась, леталиЧеты младые за четой;Одежды роскошью блистали,А лица – свежей красотой (…)…Зал гремел;Вдруг без размера полетелЗа звуком звук! Я оглянулся,Мороз по телу пробежал.Свет меркнул… Весь огромный залБыл полон остовов (…)Плясало скопище костей.[339]

И дальше, уже в сонном бреду герою-рассказчику представятся похороны с дежурной надгробной речью, в которой, однако, недремлющее сознание угадывало какой-то иной, странный смысл. Смысл этот был по-своему изложен пробудившимся героем под особым заглавием: «Последний бенефис, или Скоморох раскланивается». В свою очередь и здесь очевиден традиционный художественный ход, восходящий прежде всего к раннему И. А. Крылову, автору травестийных похвальных речей («Похвальная речь в память моему дедушке», «Похвальная речь науке убить время», «Похвальная речь Ермалафиду»).

В самом деле, что осталось в миру от покойника «с волчьим зубом и лисьим хвостом», – покойника, который «говорил всегда, что должно, а делал, что было нужно» (5, 101). Остался один мундир. Но на что он теперь годен?

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Studia Philologica

Похожие книги