Однажды вечером в Хеллоуин, когда Дуайту было лет десять, его старшим братьям разрешили пойти выпрашивать сладости. В то время это было более интересное и рискованное занятие, чем сейчас. Он хотел пойти с ними, но родители запретили, сказав, что он еще маленький. Дуайт просил и умолял, глядя вслед братьям, — родители оставались непреклонными. И тогда его охватил неконтролируемый гнев. Он покраснел, волосы у него встали дыбом, с плачем и криками он выбежал во двор и стал бить кулаками яблоню, обдирая себе кожу на руках до крови.
Отец притащил его в дом, отстегал розгами и отправил в постель. Примерно через час к Дуайту поднялась мать. Пока мальчик всхлипывал в подушку, она молча сидела в кресле-качалке у его кровати. Когда он успокоился, она процитировала строки из Библии: «Владеющий собой лучше завоевателя города».
Смазывая и перевязывая раны сына, она увещевала его остерегаться собственного гнева и ненависти. Ненависть бессмысленна, наставляла она, и только ранит человека, который ее испытывает. Из всех сыновей, говорила Ида, ему больше других надо учиться управлять своими страстями.
В 76 лет Эйзенхауэр писал: «Я всегда вспоминал эту беседу как один из самых драгоценных моментов в жизни. Моему юному сознанию казалось, что мать говорила несколько часов, но я полагаю, что на все ушло минут пятнадцать или двадцать. По крайней мере, она побудила меня признать, что я был неправ, и облегчила мне душу настолько, чтобы я смог уснуть»{65}.
Идея завоевания собственной души была значима в той нравственной экологии, в которой вырос Эйзенхауэр. Она основывалась на представлении, что каждый человек по натуре двойственен — несовершенен, но обладает чудесными дарами.
Природа человека состоит из грешной стороны, которой присущи эгоизм, предательство и самообман; и из созданной по образу и подобию Божию стороны, которая ищет добродетели и приобщения к высшей истине. Главная драма жизни — выработка сильного характера, то есть обретение твердых привычек и стремления творить добро. Развитие второго Адама воспринималось как необходимая основа для процветания первого Адама.
Грех
В наши дни слово «грех» утратило свою силу и яркость. Мы в основном употребляем его, когда говорим о вредных десертах и прочих «удовольствиях». В повседневной жизни немногие упоминают личные грехи; если речь и заходит о зле, то его приписывают общественному устройству, допускающему неравенство, угнетение, расизм и так далее, а не сердцу человека.
Мы расстались с понятием греха, во-первых, потому, что расстались с представлением о человеческой природе как глубоко несовершенной. В XVIII и даже в XIX веке многие искренне придерживались мрачной самооценки, выраженной в старой пуританской молитве «Грешен я»: «Отче Извечный, доброта твоя не знает границ, я же убог, жалок, ничтожен и слеп…» Это просто-напросто слишком мрачно для современной ментальности.
Во-вторых, во многих случаях слово «грех» служило для того, чтобы объявлять войну удовольствию — даже таким здоровым удовольствиям, как секс и развлечения. Грех был предлогом для безрадостной жизни и самокритики. Слово «грех» появлялось, когда нужно было подавить телесные радости или напугать подростков опасностями мастурбации.
Кроме того, словом «грех» злоупотребляли самодовольные сухие ханжи, которых, по выражению журналиста Генри Менкена, тревожила вероятность, что кто-то где-то получает удовольствие от жизни; и которые всегда были готовы бить по рукам линейкой того, кто, по их мнению, поступает неправильно. «Грех» становился любимым словом людей, склонных к жесткому и авторитарному воспитанию детей и считавших, что из них нужно выбивать порочность. Им злоупотребляли те, кто по той или иной причине фетишизировал страдание и полагал, что только угрюмое самоистязание плоти позволяет стать лучше других.
Но на самом деле «грех», так же как «призвание» и «душа», — одно из тех слов, без которых нельзя обойтись. Это одно из тех слов — а в этой книге их будет много, — которые нужно вернуть в наш лексикон и осовременить.