Мы не можем любить Господа, не возлюбив друг друга, а чтобы любить друг друга, надо познать друг друга. Мы познаем Его, преломляя хлеб, и познаем друг друга, преломляя хлеб, и мы уже не одни. Рай есть пир, и жизнь тоже есть пир, даже с коркой, если есть общность{143}.
На первый взгляд кажется, что Дороти Дэй занималась такой же благотворительностью, к какой сегодня призывают молодежь: подавала суп, предоставляла крышу над головой. Но на самом деле ее жизнь строилась на иных основах и шла совсем в других направлениях, нежели жизнь многих сегодняшних благотворителей.
Движение «Католического рабочего» ставило своей задачей облегчение страданий бедных, но не в этом была его главная цель или основополагающий принцип. Главная идея заключалась в том, чтобы создать образец, модель мира, живущего по евангельским заветам. Участники движения вступали в него не только для того, чтобы помогать бедным, но и чтобы справиться с чувством собственного несовершенства. «Ложусь спать с вонью немытых тел. Никуда не укрыться, — писала Дэй в дневнике. — Но Христос родился в хлеву, а хлев без грязи и вони не обходится. Если Пресвятая Дева это вынесла, вынесу и я»{144}.
Как писал журналист Ишай Шварц, для Дороти Дэй «любое значимое действие обретало свою значимость только от связи с Божественным». Каждый раз, когда она находила для кого-то одежду, это был акт молитвы. Дэй отвращала «идея отмеренной благотворительности», которая принижает и оскорбляет бедных. Для нее каждый акт служения был жестом, обращенным к бедным и к Богу, удовлетворением внутренней потребности. Дороти Дэй считала необходимым, пишет Шварц, «принимать бедность как личную добродетель», как способ достичь единения с другими и приблизиться к Богу. Отделять служение сообществу от молитвы означало бы отделять его от основополагающего смысла.
Одиночество, страдания и боль, которые выносила Дороти Дэй, отрезвляют любого, кто читает ее дневники. Неужели Бог требует таких трудностей? Разве не отказалась она от слишком многих простых радостей мира? В каком-то смысле да. Но с другой стороны, это обманчивое впечатление: не стоит во всем полагаться на ее дневники и ее слова. Как многие другие, Дороти Дэй в дневниках была более мрачной, чем в повседневной жизни. Когда она чувствовала себя счастливой, она не делала записи, а занималась делами, которые приносили ей радость. Она писала, когда тягостно о чем-то размышляла, и исследовала в дневнике источники своей боли.
Если читать ее дневники, то создается впечатление, что почти каждый день был для нее беспросветной мукой; однако в рассказах современников Дороти предстает в постоянном окружении детей и близких друзей, как часть сплоченного сообщества. Как говорила одна из ее почитательниц Мэри Латроп, «она обладала удивительной способностью к близкой дружбе. Поистине удивительной. Каждая дружба была для нее особенной, а друзей у нее было очень, очень много — людей, которые ее любили и которых любила она»{145}.
Современники вспоминали ее страстную любовь к музыке и чувственным радостям. Как писала Кэтлин Джордан, «у Дороти было глубокое чувство прекрасного. <…> Я иногда прерывала ее во время оперы [когда она слушала передачи из Метрополитен-оперы по радио]. Я входила и заставала ее практически в экстазе. Это многое говорило о том, что для нее означала настоящая молитва. <…> Она часто говорила: “Помни, что говорил Достоевский: красота спасет мир”. Мы это в ней видели. Она не разделяла естественное и сверхъестественное»{146}.
Нанетт
К 1960 году со времени расставания Дороти с Форстером Баттерхемом прошло больше трех десятков лет. Почти все это время он жил с наивной, приятной женщиной по имени Нанетт. Когда Нанетт заболела раком, Форстер снова вспомнил о Дороти и попросил ее ухаживать за умирающей. Конечно же, Дороти откликнулась не задумываясь. Несколько месяцев она почти каждый день проводила с Нанетт. «Нанетт приходится тяжело, — отмечала Дэй в дневнике, — мучается и душевно, и физически. Сегодня она лежала и плакала от беспомощности. Мало что можно сделать, только быть рядом и молчать. Я ей сказала, как трудно ее утешить, можно только молчать перед лицом страдания, и она сказала горько: “Да, молчание смерти”. Я сказала ей, что почитаю за нее молитву»{147}.