Когда он доходил до своего очередного «но», по лбу его струился пот, он начинал вращать глазами, как человек, который чувствует, что почва ускользает из‑под ног. Никто не задает подобные вопросы в Сан–Луисе: как он относится к конфедерации профсоюзов — КРОМу, собирается ли выставлять свою кандидатуру на следующих президентских выборах (подобострастный бизнесмен слушал, стараясь не проронить ни слова). Он надувался, как лягушка, потел от раздражения. Правда, я был католиком (иначе я никогда не получил бы разрешения на въезд в его владения, куда не допускали иностранных журналистов), но он прекрасно знал, как ненадежна благодарность, которую католики ему выказывают. Никто из них на самом деле не променял бы пусть и жестокую политику Карденаса на продажное правление Седильо, и «но» все время продолжали раздаваться.
В принципе он одобрял аграрные реформы, но проводились они скверно и потому служили иногда «нечистой политической игре» иных из реформаторов. Что же касается коммунизма и фашизма, он не верил ни в то, ни в другое и был сторонником «парламентаризма», если, конечно, «позволяют обстоятельства». (Он даже сослался на «демократию», но было ясно, что это лишь затверженный урок — то слово, которое необходимо вставить в разговор о политике.)
Здесь, в этой жалкой комнате, с голой — без абажура — лампочкой и бильярдным столом, я не способен был по–прежнему серьезно относиться к слухам, будто в его распоряжении имеется двадцать тысяч хорошо обученных солдат. Нельзя, конечно, доверять тому, что утверждают генералы и политики, но было что‑то неподдельное и в охватившей его бычьей ярости, и в той беспомощной растерянности, которая изобразилась на его лице в ответ на мой вопрос о том, правда ли, что у него на службе состоят немецкие офицеры. Он сбивчиво и жарко стал это опровергать, с немым и вопрошающим отчаянием глядя на старика–учителя: что еще выдумают его враги? Он словно потерял дорогу в многолюдье, где у друзей и у врагов были неотличимо одинаковые лица. Когда‑то он был молодым солдатом–индейцем с круглым, простодушным лицом, но годы политической борьбы согнали простодушие с его лица, в чертах к середине жизни прорезалась жестокость. Люди, называвшие себя его друзьями, грабили его, в ответ он грабил штат, потом настала засуха, водопроводная система пришла в негодность, и у губернатора не оказалось денег, чтоб привести ее в порядок, тогда профсоюзные деятели обратились с жалобой к президенту, тому самому президенту, который не сидел бы сейчас в Чапультепеке, если бы солдаты Седильо не помогли ему свергнуть Кальеса. Для друзей, для фермы он выжимал средства из штата, из капиталистов. А капиталисты желали получить взамен что‑либо существенное, скажем, избавиться от профсоюзных агитаторов. Так в его жизнь вошла политика. Наверное, ему был ненавистен человек, который вторгся к нему в дом, чтобы терроризировать вопросами о коммунизме и фашизме. Он надувался, покрывался потом и говорил мне «демократия». На закате, когда мы тряслись в его старой машине по каменистым кочкам ранчо и он показывал свои посевы, свой канал, он выглядел гораздо более счастливым человеком.