ж и т ь, и знаю, она покорилась бы, приучилась опять ко мне… Но какое-то чувство неловкости, какого-то «очищения» сдерживало меня. Мне было жалко ее, обретенного ее покоя. Я верил, что это еще придет. Я знал: Дима ее любил. И знал, за что полюбил ее. Любовь… Этого никто определить не может… любовь. Но он верно определил сокровенную сущность Дариньки и своей любви. И это мне было неприятно. Он как бы предвосхищал то самое, что я должен был понять п е р в ы й, что я и понял, только гораздо позже. Он писал ей, что в ней, как ни в какой из женщин, кого он знал, кого любил,- а он любил очень многих и очень разных - слиты два мира, в духе ее и чарующем облике: обычный земной, всем ясный, и - «замирный», влекущий неразгаданной тайной. В «голубых» письмах всегда повторялись излюбленные слова: «Божественное смотрит из ваших глаз», «в вас, как ни в какой другой, особенно чувствуется то вечное, что уводит за эту жизнь». Он писал, что слышит в ней «шепот небесной тайны», что в ней постигает он «самое идеальное любви», что она в этом мире «как во сне», что истинная она - в другом, замирном, и в ней, через нее, он чувствует мир предвечный, откуда она пришла. Он говорил, что видит в ее глазах «тревогу пробуждения». «В вас,- писал он,- великий отсвет того мира, о котором лермонтовский ангел пел в тихой песне, того небесного, предчувствуемого, о чем мечтает поэзия, что ищет философия, что з н а е т одна религия… вы его драгоценный отблеск». Он говорил только о любви. Спрашивал, почему юная любовь так идеальна, почему она быстро гаснет. Все чистые, юные угадывают в любимых глазах этот скользящий отблеск в е ч н о г о, его ускользающую тайну. Она всех влечет, и хотят ею овладеть, внять ее объятиям страсти, но она ускользает, и остается привычно-тленное, разочарование и скука. В Дариньке это «вечное», это мерцание миров иных, «небесная красота»… необъяснимая, неназываемая прелесть - была исключительна, в преизбытке, как дар небес. Она была именно «чарующая прелесть», «какой-то святой ребенок», как сказал доктор Хандриков. Это с в я т о е, что было в ней, этот «свет нездешний» - наполняли ее видениями, голосами, снами, предчувствиями, тревогами. Тот мир, куда она смотрела духовными глазами,- только он был для нее реальностью. Наше земное - сном. И отсюда вечная в ней «тревога пробуждения», которую отметил Дима. Он писал ей, что впервые ему открылось это в метель у монастыря… и потом, в зимнем поле, на грани иного мира… в «незабвенный метельный
с о н», когда Даринька насказала обещаний, себя не слыша. Отсюда-то - страстная, напряженная в ней борьба, невиданное Димой сопротивление з е м н о м у, что удивило его дерзость, привыкшую не встречать сопротивления, что раскалило его, очаровало и увлекло… и покорило, и - смирило.
Это истолкование Дариньки в «голубых» письмах Вагаева, передававшееся Виктором Алексеевичем неспокойно даже по прошествии многих лет, стало и его собственным. Он говорил о «золотинках» в ее глазах, о «матери Божества», неведомыми для нас путями просыпавшейся из Божественной Кошницы и оставшейся на земле: «Эти золотинки Божества в глаза упали и остались… кротость, неизъяснимый свет, очарование, святая ласка, чистота и благость… в е ч н о е в ней светилось, от той Кошницы». Он это знал, но не сознавал. Сознал он после.
XXXIII
ИСХОД
Виктор Алексеевич - было это в день возвращения его из Петербурга - был удивлен, когда Даринъка подошла к нему, держа обеими руками просвирку, и сказала, как говорит мать ребенку: «Вот съешь просвирку, н у ж н о». Он привык к невинным ее причудам. Поглядел с ласковой усмешкой, и его поразило что-то болезненное, жалеющее в ее глазах. «Если тебе приятно… но почему это н у ж н о?» Она сказала уверенно: «Так велел батюшка Варнава, ты г о л о д н ы й».- «В таком случае насытимся». Он взял просвирку и, проглядывая письма, начал охотно есть. «Ты не перекрестился»,- сказала она грустно. «А это непременно надо? буду знать». «Мы скоро уезжаем?» - спросила она, о чем-то думая. «Куда? разве мы собирались куда-нибудь уехать?..» - спросил рассеянно Виктор Алексеевич. «О н сказал: «П о е д е т е к у д а - заезжайте, посмотрю на вас…»-значит, мы должны куда-то ехать». Он посмотрел и увидел «что-то проникновенное» в грустных глазах ее. «Д о л ж н ы?..» - «Ты говорил, что у тебя вышла неприятность… з н а ч и т, мы уедем».
От этого разговора у Виктора Алексеевича осталось смутное чувство «предопределенности», хотя ни в какую предопределенность он не верил. Он попытался отмахнуться и подумал, что Даринька говорит это потому, что они не раз говорили о поездке за границу, когда будет получено наследство. Но тут же почувствовал, что Даринька говорит не о загранице, а о чем-то связанном с жизнью, прочном. И, поддаваясь «голоску из сердца», подумал вдруг: «А не уехать ли совсем?» И тут же отмахнулся.
Но Даринька слушала с в о й голос.