А потом она не смогла есть. Опухоль пищевода. Стеноз[649]. Неоперабельна в силу возраста. Мы собирали консилиумы, я уговаривал врачей, но все бесполезно: операция невозможна. Майя прожила еще полгода на питательных смесях. На Новый год, совсем впав в детство, стянула со стола любимую конфетку с орешками — и пищевод забился окончательно. Она впала в кому и лежала неподвижно. В больницу ее отвезли уже без сознания. Она стала похожа на птичку. На умирающего птенчика. Из-под истонченных век светились ее потухающие глаза. И во мне вместе с ней умирала в который раз душа. Последняя из рода Парландов[650] в России, Майя ушла в свою последнюю экспедицию в феврале. Когда поп отвернулся, я незаметно положил под саван тетрадку стихов Генриха.

Потом мы продали дом. Я уехал из Куоккалы. Я осиротел. И когда мне очень плохо, я слушаю свою душу. И в ней живет моя Анима — Майя. Свет ее бесконечной любви отражается от стенок предсердий, как лазерный пучок фотонов в рубиновом кристалле, и рвется наружу, иногда опаляя и обжигая родных людей. Майя, ты прости меня. Не смотри с укоризной. Я стал лучше с тех пор и немного умнее. Ты же именно этого хотела!

<p><strong>РЕКИ ВАВИЛОНА</strong></p>

By the rivers of Babylon, there we sat down…

Oднажды приятелю достались билеты в театр «Ленком»[651], причем в директорскую ложу на премьеру. Давали какую-то несусветную чушь про любовь, комсомол и весну. Это был 1978 год. Мы пили в ложе лимонад, заедали эклерами и поглядывали на сцену. Там все было богато: крутились декорации, мелькали огни, артисты волнами выплескивались к рампе и откатывались назад, говорили какую-то хрень в зал, стреляли из наганов и размахивали флагами. Проработав к своим семнадцати годам два года актером-юнгой на сцене взрослого театра-студии, я вполне мог оценить и замысел режиссера, и работу приглашенного хореографа, и даже усердие мастера по свету — все было на уровне. Кроме самого главного: спектакль был вообще ни о чем, и именно поэтому режиссер задействовал всю сценическую машинерию, на которую ЦК ВЛКСМ явно не пожалел денег. Приятель мне говорит:

— А представь, что на сцене сейчас Boney M.!

Я легко представил: три черные красотки в расшитых блестючками блузках и Бобби Фаррелл[652], танцующий, как мотылек летает, в белых джинсах клеш, с копной на голове, как у сенаторши Петренко[653], только не из пластика. Ох, как хотелось!

— Не, — говорю, — на фиг Boney M.! Пусть лучше The Beatles!

Прикинь, а ведь кому-то повезло в жизни!

И видели же люди живых битлов, на концертах были. Вот же повезло! Хотел бы я увидеть Маккартни и пожать ему руку. Почему-то мне казалось, что Пол должен протягивать не правую руку, а левую, он ведь левша. И я даже внутренне замешкался: а какую руку я бы протянул ему в ответ? Правую же неудобно, а левую — нелепо. Так мы и досидели тот спектакль, завороженно глядя на крутящуюся сцену и раскрашенный светом дым, в котором, как личинки в коконе, шевелилось что-то комсомольское, завораживающее красотой и непонятностью, инстинктивно отталкивающее, но восхитительно загадочное.

Когда шли через Александровский парк, растопыривший сирени, к «Горьковской», приятель рассказывал, что Boney M. совсем недавно приезжали в Москву и несколько дней подряд выступали в Кремле. И на концерте был его, приятеля, дядя, работавший в Москве в Министерстве культуры шофером. И дядя после концерта пробрался за кулисы, махнув красной министерской коркой перед носом охранников-гэбэшников, чтобы попросить у Boney M. автограф. И даже зашел в гримерку, где был накрыт стол с русской водкой и икрой. И сам Бобби Фаррелл налил ему рюмку водки и подарил пластинку с автографом! А потом вся четверка напилась в стельку и их охранники на руках выносили в правительственную «Чайку», чтобы отвезти в отель.

Перейти на страницу:

Похожие книги