Не будем бояться слов — основная сила Толстого определяется именно особого рода цинизмом, до предела разлагающим душевную, интимную жизнь человека и превращающего ее в какой-то химический процесс. Отсюда — особенности его «психологического анализа», построенного на недоверии к неразложимости, к слитности, к цельности душевной жизни; отсюда же — и внедрение «догмы» в художество, как необходимого реактива, как «точки зрения». Подробности выяснятся дальше, а пока скажу только, что «цинизм» этот я понимаю не как индивидуальную черту (или тем более «недостаток») личности Толстого а как явление социальное, глубоко-историческое, развившееся и окрепшее в Толстом, как в
Для Толстого всякое убеждение, всякий тезис существует рядом и одновременно с его антитезисом; для него «убеждение» стоит в одном ряду с другими проявлениями душевной жизни, всегда текучими, живущими сразу в двух, а то и в трех планах, и потому никогда не исчерпывающими себя. Отсюда — многосмысленность его семантики и многослойность его построений («параллелизм»). Смыслы Толстого существуют только в сопоставлениях — все у него осмысляется только на фоне другого, а не само по себе, и потому все складывается мозаикой. Тенденция, «догма» служит в этой мозаике необходимым цементом — и именно потому так крепко входит в самую конструкцию. В личной жизни «философия» служит как будто только для того, чтобы оттенить парадоксальность и противоречивость поступков, чтобы придать им некоторый ракурс. Особенно резко это проявляется в молодые годы: дневник наполнен всякого рода «философией», а жизнь идет своим порядком, отбрасывая все абстрактные построения. Толстой часто выглядит ребенком, с удовольствием пишущим «прописи», но легко забывающим о них, как только «урок» сделан. В первой записи 1852 г. Толстой сам признается: «Я не совершенно спокоен и замечаю это потому, что перехожу от одного расположения духа и взгляда; на многие положения к другому. Странно, что мой детский взгляд — молодечество — на войну для меня самый покойный. Во многом, я возвращаюсь к детскому взгляду на вещи...» Характерна и другая запись — 1 июня 1852 г.: «Я могу лишиться Ясной и, несмотря ни на какую философию, это будет для меня ужасный удар».
Итак, какова же связь «Истории вчерашнего дня» с дневниками? Во-первых, вся эта вещь начата именно как запись одного дня — с самого утра («Встал я вчера поздно»); но затем, в пояснение того, почему автор встал поздно, описывается вечер накануне, — игра в карты у знакомых и возвращение домой. Картиной засыпания и большим рассуждением о сне прерывается на полуфразе этот отрывок, по существу своему бесконечный: «вышла бы очень поучительная и занимательная книга, и такая, что не достало бы чернил на свете написать ее и типографщиков напечатать». Во- вторых, одним из моментов, входящих в эту «историю», является самое писание дневника, о чем подробно и рассказывает автор: «Я обыкновенно вечером пишу дневник, франклиновский журнал и ежедневные счеты. Нынешний я ничего не издержал, потому что ни гроша нету — так нечего писать в счетную книгу. Дневник и журнал другое дело: нужно бы было писать, но поздно, отложу до завтра. Мне часто случалось слышать слова: «пустой человек, живет без цели»; и сам даже я часто говорил и говорю, не оттого, чтобы я повторял чужие слова, но я чувствую в душе, что это нехорошо и что нужно иметь в жизни