Интересно, что этот севастопольский очерк, как и «Детство», представляет собой описание двух дней, причем описание второго дня служит в то же время движением к финалу. В связи с этим, как и в «Детстве», границей между описаниями этих двух дней является особая главка (XIV), явно корреспондирующая с интродукцией, даже прямо повторяющая ее интонационное строение, только с конденсацией и усилением патетики: «Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни мертвых в Севастополе; сотни людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах ползали, ворочались и стонали, одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта, — а все так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря. Зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплывало могучее, прекрасное светило».
Ораторский, проповеднический тон дан здесь уже не только синтаксисом — он подчеркнут и высокой лексикой (уста, светило), и резкими смысловыми контрастами, начиная с общего, основного (смерть и солнце) и кончая детальными (трупы на цветущей долине). Также, как и в начале, следующая (XV) глава открывается деловым тоном, явно корреспондируя с первой фразой гл. II: «На другой день вечером опять егерская музыка играла на бульваре и опять офицеры, юнкера, солдаты и молодые женщины празднично гуляли около павильона и по нижним аллеям из цветущих душистых белых акаций». Я отмечаю те слова, которые прямо взяты из начала второй главы; но и «акации» являются здесь не впервые — они взяты из начала третьей главы: «Внизу по тенистым пахучим аллеям белых акаций ходили и сидели уединенные группы». Таким образом, здесь — явное сплетение основных словесных элементов начальных глав. Этот «музыкальный» принцип особенно определенно сказывается в финале, где возвращаются и заново сплетаются все звучавшие прежде основные темы: «Да, на бастионе и на траншее выставлены белые флаги, цветущая долина наполнена мертвыми телами, прекрасное солнце спускается к синему морю, и синее море, колыхаясь, блестит на золотых лучах солнца. Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу». Ораторская речь уже прямо переходит в проповедь, в «нравоучение». Исполнено то, о чем задумывался Толстой в 1853 г., когда читал статью о Карамзине. Второй севастопольский очерк — это новый жанр, явившийся из сочетания батального материала («корреспонденции») с декламационной, ораторской стилистикой, выделенной в ударных местах и развернутой в проповедь. Жанр «военного рассказа» вступил в соединение с элементами старинных «нравоучительных» или «поучительных» жанров, которые извлек Толстой из авторов XVIII в. — Руссо, Карамзина. От «Детства», через «Набег», «Записки маркера», «Рубку леса» и «Севастополь днем и ночью», Толстой пришел к новой для себя форме, решающей многие из тех проблем, которые он ставил себе в 1853 г. Только после этой вещи возможны стали в будущем такие, как «Два гусара» или «Три смерти».