Сколь психогенны бы ни были те боли, тики, сыпи и тошноты, страдала она взаправду. Цеппелином из Берлина прибывали иглоукалыватели — объявлялись среди ночи с золотыми иглами в бархатном нутре чемоданчиков. По замку Зигмунда туда-сюда толпами бродили венские аналитики, индийские святые, баптисты из Америки, а эстрадные гипнотизеры и колумбийские
Где же все были в то лето перед Войной? Грезили. Курорты в то лето — когда в Дур-Карму приехал энсин Моритури, — были переполнены лунатиками. В посольстве делать нечего. Предложили взять отпуск до сентября. Что-то заваривалось — он мог бы и догадаться, но отправился в Дур-Карму просто отдыхать: целыми днями пил «Pilsener Urquelle»[284] в кафе у озера, что в Парке с Павильоном. Он был чужак, почти всегда навеселе — глупо, от пива — и почти не говорил на их языке. Но то, что он видел, вероятно, творилось по всей Германии. Предумышленная горячка.
Маргерита и Зигмунд бродили по тем же дорожкам под сенью магнолий, сидели на тех же стульях-каталках на концертах патриотической музыки… когда шел дождь, суетились за ломберными столами в каком-нибудь салоне своего курзала. По вечерам смотрели фейерверки — фонтаны, пенившиеся искрами ракеты, желтые лучистые звезды в вышине над Польшей. Онейрический сезон… Ни один курортник ничего не сумел прочесть в схемах огней. Просто веселенькие светляки, нервические, точно фантазии, что перемигивались в глазах, шелестели по коже, словно веера из страусовых перьев полувековой давности.
Когда же Зигмунд впервые заметил ее отлучки — или когда они лишились своей обыденности? Грета всегда отговаривалась чем-то похожим на правду: визитом к врачу, случайной встречей со старой подругой, сонливостью в грязевых ваннах, время, оказывается, так бежит. Возможно, этот необычный сон его и насторожил — на юге-то Зигмунд от ее бодрствования натерпелся. Может, сообщения о детях в местных газетах и не откладывались в памяти, по крайней мере — тогда. Зигмунд читал одни заголовки, да и то редко, чтоб заполнить мертвую паузу.
Моритури часто их видел. Встречались, раскланивались, обменивались «хайль-гитлерами», и энсину дозволялось несколько минут попрактиковать немецкий. Если не считать официантов и барменов, только с ними двоими он и разговаривал. На теннисных кортах, дожидаясь своей очереди в павильоне с водами под прохладной колоннадой, на водном
— Они там были словно такие же чужаки. У всех нас антенны, вам не кажется? — настроенные на признание своих…
Как-то ближе к полудню он случайно встретил Зигмунда — в одиночестве, твидовая статуя, опирающаяся на трость перед Ингаляторием, вид такой, будто потерялся, некуда идти, да и неохота. И без особого умысла они завели беседу. Момент созрел. Вскоре оттуда ушли, побрели сквозь толпы недужных иностранцев, а Зигмунд рассказывал о неприятностях с Гретой, о ее еврейской блажи, ее отлучках. Накануне он поймал ее на лжи. Она вернулась очень поздно. Руки мелко дрожали, успокоиться не могла. Зигмунд стал подмечать всякое. Туфли в бусинках подсыхающей черной грязи. Шов на платье разошелся, едва ли не разорван, хотя Грета худела. Но ему не хватало мужества высказать ей в лицо.