Он так и не обернулся. Ветер касался отросших за зиму темно-русых волос князя, солнце превращало седину на висках в расплавленное серебро. Агнешка сжала в руках край душегрейки, не в силах понять, что за чувство откликнулось в ее душе на слова господина Черны. Странная жалость требовала, чтобы она приблизилась, чтоб обняла, заставив треснуть ледяную шкуру его одиночества, так похожего на ее собственное. Неприкаянное тянулось к неприкаянному. Досада и гордость шептали, что пусть и обошлись с ней дурно и жизнь, и манус Иларий, а ни в чьих полюбовницах она ходить не станет, хоть бы и сам князь позвал. Страх кричал, что единого касания высшего мага может быть довольно, чтоб вся Черна в колдовском огне сгинула. Достоинство велело поклониться и выйти прочь, а доброта – остаться и выслушать до конца мучительную княжескую исповедь.
– Наследнику вот нужен будет уход. У нас в роду сила рано просыпается, а когда не ведаешь, как с нею быть, бывает, и самому, и домочадцам лекарь нужен.
Владислав, не глядя на нее, отошел от окна, толкнув рукой полуоткрытый ставень. Склонился над столом с рассыпанными по нему свитками. Принялся торопливо записывать некоторые строки из сказок, что спела ему Агнешка.
– Придешь доложишь, как княгиня себя чувствует. Сейчас ты… свободна, – глухим сердитым голосом бросил князь.
Волшебство рассыпалось, раскатившись ледяной пылью по полу. Агнешка опустила взгляд…
…поклонилась и вышла. Князь проводил ее тяжелым взглядом. Давно не радовали его ни красивые девки, ни еда. Песни захожих сказителей навевали тоску. Было время, казалось ему, что княжеское житье – предел мечтаний младшего сына, но теперь Тадеуш понимал, что крепко ошибался. Истерзанное годами правления Казимежа Бялое опустилось ему на плечи непосильной ношей, едва не переломило хребет. Понятно, отчего Якуб в петлю полез. Ясное дело, не только из того, что один остался. Представил, верно, свое княжение, да и удавился.
Долгая зима навалилась на Бялое, а Тадеуш ни на единую пядь не приблизился к Эльжбете. Она ждала его, не могла не ждать. А он до глубокой ночи просиживал с советниками, трепал по допросам вороватых дворян и уже нет-нет да думал, не завести ли себе, как в ненавистной Черне, Страстную стену. Уж больно многие позабыли, под чьей рукой ходят, чьи гербы носят.
С каждым днем, как ни кликала, ни аукала память, все труднее вызывалось из былого светлое личико Эльжбеты. Стирались родные черты, превращаясь в бледное марево, словно отражение плыло в дрожащей воде. Исчезло все, растворилось, потерялось, как белый, вышитый любимой рукой платочек. Уже с трудом вспоминал он Эльжбетину улыбку, ясные глаза, светившиеся любовью и нежностью. И сама душа князя-самозванца, казалось, все меньше откликалась доброму чувству.
Он бродил по знакомым переходам, пытаясь припомнить их с Якубом подростковые дурачества, звонкий Эльжбетин смех. Но вставало из памяти одутловатое, посиневшее лицо удавленника с вывалившимся сизым языком да распахнутые глаза Якубовой девки. Как звали ее? Ада? Ядзя?
Тадеуш с детства не силен был запоминать имена прислуги.
Мертвецы. Они выступали из прошлого, словно сумрачная стража, не позволяя памяти коснуться родных лиц и светлых воспоминаний.
Всю зиму они приходили к нему во снах, а порой и наяву. Пророчили дурное. Якуб, мертвый, синий, объеденный рыбами, указывал на него из клубящегося марева распухшим от речной воды пальцем, и тысячи безликих мертвецов бросались на Тадека, грызли, давили. Он выхватывал книгу, но магия, его верная магия уходила куда-то, бросив его одного против сонма неупокоенных. Тадеуш падал на землю и, сбиваясь и путаясь, бормотал трясущимися губами молитву, испокон веков почитавшуюся бабьей: «Землица-заступница, благая помощница…» И земная мощь ударяла в ладони, наполняла тело неслыханной силищей. Руки и плечи окутывало облако белых искр, змейками сновавших между пальцами, нырявших под кожу, так что волоски на руках вставали дыбом, словно в грозу.
И Тадеуш сбрасывал искры снопами в мертвые глаза своих палачей, со злорадным удовольствием наблюдая, как лопаются бельма, как трескается серая мертвая кожа, обнажая кости, и те в свой черед с хрустом рассыпаются в пыль. И никакой отповеди. За мертвое Землица не карает.
– Мертвые вы! – кричал Тадеуш. – Мертвые! Нет у вас надо мной власти!
Но отчего-то среди мертвецов видел он не только Якуба с его полюбовницей да старого Казимежа. Мелькали в толпе и отец, и братец Лешек, и лица окрестных князей, которых так жарко подбивал он встать против Владислава Чернского. Тадеуш вглядывался, надеясь отыскать среди мертвецов главного своего врага, но едва казалось ему, что вот он, Владислав Радомирович, его цепкий взгляд, ядовитая усмешка – и тотчас в том самом месте лопалась ткань бытия и проступало в сизом мареве радужное око. Переливалось, играя, хватало Тадеуша за нутро, за самые хребетные струны и тянуло к себе, так, что кости трещали. Роняло наземь, тащило под хохот мертвецов.
Тадеуш просыпался в холодном поту, ожидая с весной самых дурных вестей.