Меж тем на берегу становилось все более людно. Один за другим, в одиночку и по двое, по трое, предшествуемые шорохом ветвей, из лесу на заболоченный берег выходили охотники в резиновых, подвернутых ниже колен сапогах, толстых ватниках, меховых шапках и воинских фуражках с оторванными козырьками, чтоб не было помехи при стрельбе; у каждого за спиной рюкзак с чучелами, на боку плетушка с подсадной; одни несли ружья за плечом, другие на груди, словно автомат. Пришел многосемейный Петрак в рваном-прерваном ватнике, похожий на огромную всклокоченную птицу, и его шурин Иван, смуглолицый, с черной цыганской бровью, в новенькой телогрейке и кожаных штанах; явился маленький юркий Костенька, чему-то, по обыкновению, смеющийся и уже с кем-то поспоривший. «Я тебе докажу!.. Я тебя выведу!..» — тонко кричал Костенька, заливаясь смехом. Пришел огромный, грузный, в двух дождевиках, молчаливый Жамов из райцентра, мещерский старожил; пришли два молодых охотника: колхозный счетовод Колечка и Валька Косой, выгнанный из школы «по причине охоты». Вместе с высоким, тощим, унылым Бакуном, уважаемым за редкую неудачливость и удивительную стойкость, с какой он сносил падавшие ему на голову беды, пришел красивый брат Анатолия Ивановича, Василий. Еще издали было слышно, как он выспрашивает Бакуна о последнем его подвиге: в дождливый день Бакун вздумал переселять рой, и злые в ненастье пчелы покусали самого Бакуна, его тещу, насмерть «зажиляли» петуха и двух кур. Василий громко хохотал, обнажая белые влажные зубы, а Бакун лишь кротко улыбался.
Охотники скидывали свои мешки, кошелки и ружья и усаживались на тугую осочную траву, под которой ощущалась влажная и теплая торфяная земля. Все пришли слишком рано, и всем было немного стыдно своего нетерпения, но те, что пришли раньше, уже пережили свой стыд и подтрунивали над вновь прибывшими. Закуривались папиросы, завязывались беседы. Дедок бродил от группы к группе, с умилением прислушиваясь к разговорам охотников. Он никогда не думал, что эти люди так нужны и дороги ему. Ему казалось прежде, что иных он недолюбливает, иных осуждает. Но все они были частицей того, едва не утраченного Дедком мира, в котором так сладко и радостно жить. И без любого из них жизнь была бы чем-то беднее.
В группе, расположившейся вокруг Анатолия Ивановича, сидевшего, по обыкновению, так прямо, будто сквозь него продернули шомпол, разговор имел научный оттенок.
— А вот отчего, к примеру, журавля называют журавлем? — спрашивал круглолицый, в пушке еще небритой бороды колхозный счетовод Колечка.
— Ну, это просто, — пренебрежительно отозвался Анатолий Иванович. — Нетто ты колодезь-журавель не видел? Коромысло на длинной ноге — будто птица журавль стоит.
— А я так полагаю, что журавль прежде колодца был, — задумчиво заметил Петрак. — Птица раньше объявилась…
— Факт, раньше! — воскликнул пораженный этой мыслью Колечка.
Анатолий Иванович слегка переместил в его сторону плоскости серых холодных глаз.
— Конечно, раньше, какой разговор! — сказал он строго. — Только была она без названия.
— Неужто без названия? — изумленно воскликнул Колечка и покрутил круглой крепкой головой.
Дедку захотелось вмешаться и тоже сказать что-нибудь такое же острое и веское, как сказал Анатолий Иванович, и чтобы егерь скосил на него серые холодноватые глаза, а Колечка закрутил бы своей крепкой круглой головой, но он никак не мог собрать куда-то ускользающие мысли и вдруг проговорил совсем не то, что хотел:
— А в Рязани говорят не чирок, а цирок!
Анатолий Иванович, не поворачивая головы, взял Дедка на прицел.
— Нешто ты бывал в Рязани?
— Как не бывал? — задохнулся Дедок. — С покойным твоим отцом ездили. Я всюду бывал: и в Рязани, и в Клепиках, и в Шилове…
— Верно, говорят, — подтвердил Анатолий Иванович. — Там вообще цокают.
— Во-во! — обрадовался Дедок. — И всякая утка у них цирок: и чирок — цирок, и матерая — цирок, и гоголь — цирок.
— Не ври, старый, — перебил Анатолий Иванович. — Матерая у них кряква, а гоголь так гоголем и зовется.
«Верно, — словно проснулся Дедок, — и с чего это я?..»
— А вот отчего название такое — «чирок»? — спросил Колечка.
Дедок побрел дальше.
Смуглый, похожий на цыгана шофер Иван и брат Анатолия Ивановича Василий упрекали Бакуна в том, что он не справляется со своей женой, молодой толстой скотницей Настей. Здесь же крутился и любитель соленых разговоров Костенька.
— Сказывают, она в Заречье повадилась, — говорил шофер. — Не иначе, там у тебя заместитель работает.
Бакун не обижался.
— Может, и так, ребята, — говорил он, кротко улыбаясь щербатым ртом. — Ее винить нельзя. Женщина молодая, в теле, а я что — полуфабрикат.
Охотники засмеялись, и снова Дедку захотелось высказаться, поразить охотников каким-нибудь лихим и острым словом.
— Эх вы… молодежь! — сказал он. — Я вон седьмой десяток доколачиваю, а разок в неделю свою старуху навещаю.
— Силен дед! — выломив темную бровь, воскликнул шофер и прибавил нехорошее слово. Костенька захихикал, а Василий брезгливо и жалостливо усмехнулся.