За спиною лошадь нетерпеливо вскинула голову, звякнули, пролились железные кольца повода. Пора ехать. Дьяк, неожиданно робея, приблизился к патриарху, попросил благословения, неловко встал на колени, сдирая с лысеющей зябкой головы лисий треух. Гроза приказа, пред кем заискивали дворцовые служки, вдруг собрался плакать, прикусил нижнюю губу. «Ну, будет тебе, будет. Подымися, Дементий, – прочувствованно сказал Никон, приобнял дьяка за плечи, неожиданно легонького, сухого, вроде бы шуба на белках облекала не человечью плоть, но полую, звенящую тростинку, поднял, поставил на ноги. – Скажи царю-батюшке, де, люблю и милую, и Марью Ильинишну, голубушку, такоже люблю, и детишек ихних, и сестрениц. Всех люблю и ежедень молюся за них. И благословение вчера спосылано. Ну, с Богом. Трогай!»
Подскочил подьячий, помог взобраться дьяку на лошадь. Башмаков долго нашаривал походное стремя, понурившись, низко сронив голову, словно бы неудержимая невидимая сила приневоливала остаться.
«Погоди-тка, Дементий, провожу. Как-никак гость дорогой, всамоделишный, не десятая вода с киселя!» – добавил Никон скороговоркой, неожиданно веселой, но и тревожной. Он сбежал к реке, ополоснул сапожишки, плеснул в лицо, утерся еломкой и скоро, оскальзываясь на глинистых покатях, с одышкою поднялся в гору. Дьяк понюгнул лошадь, следом тронулись пятеро стрельцов и подьячий; патриарх, не чинясь, взялся за повод, размашисто пошел возле. Попадали мимо в монастырь работные, и всяк низко кланялся, потупив взор, еще издали сдирая с головы колпак; тянулись разбитой дорогой телеги, тяжело груженные кладью, и возницы, завидев патриарха, спешили своротить, притормаживали возы. Ни панагии на широкой груди Никона, ни архирейского посоха, ни драгоценной митры, венчающей святителя, ни златоблещущих риз, ни долгополой услужливой свиты, ни спешащих попереди рынд, грозно рычащих встречным: пади-пади! Но отчего же в этом высоком, грузноватом чернце с рыжими разводами на рясе, в растоптанных сапожишках всеми с трепетом сердечным безо всякого сомнения узнавался отец отцев?.. И снова дьяк позавидовал Никону и с вышины седла приценился к вые патриарха, обметанной густой седеющей волосней.
Никон, как лесовой зверь, почуял опасливый, нехороший взгляд и быстро, по-волчьи оглянулся, вроде бы не поворотив шеи, и вдруг властно, с какой-то суровой переменою в голосе велел поручить лошадь стрельцу.
Они сошли с торной дороги в мелколесье, на хлюпающую мшистой водяниной тропу, спустились в лощину; снег уже слинял, и сквозь травяную ветошь проклюнули зазывные желтые первоцветы. «Крин измены, но мы рады ему, – с намеком сказал Никон и растоптал солнечный венчик из остроперых лепестков. Он с видимым отвращением вдавил цветок в жидкую дерновину и как-то странно перекинулся в разговоре: – С поляками замирились?»
«Нет… Под Конотопом проиграли. Ждем пана Выговского под Москвою», – ответил дьяк. Патриарх до черевной тоски уже томил его.
«Святая кровь христианская из-за пустяков проливается…»
Дьяк с торопливым испугом, словно бы чуял за кустами наустителей и подговорщиков, взметнул взгляд, стараясь прочитать мысли патриарха, но тот уже двинулся тропинкою вперед, размашисто, валко, и костяные четки, свисающие из горсти, хлестались о замаранный подол рясы.
«Как жеребец… Гордоус, надменный мужик. На нем бы лес возить, – пронеслось в голове, и дьяк противу желания с ненавистью воззрился в спину патриарха. Дьяк был мал, неказист и сух, и вот эта качающаяся спина, этот рогожный куль с солью, этот чувал, обтянутый рясою, казалось, заслонял весь мир, мешал идти. Дьяк жалконько суетился, с перебежкою норовил подравняться к Никону, но все не угадывал шаг, а отставая, соступал в корытце набитой тропы. Так семеня, он и передавал вести:
«Беда одна не ходит. Вот и в Москве шалят. Развелось шишиг с ножиками, и Бога не чтят. Жизнь человечья ломаного гроша не стоит. Худо стало без тебя, Никон. И царь за тебя боится… Просит съехать в безопасное место… Есть крепкий монастырь Макария Калязинского».
«Залучить меня хотите? Не проси, и не поеду, – отрезал Никон. – Лучше мне быть в Зачатьевском монастыре в тюрьме… Я ли вас, неслушников, намедни не упреждал, еще как на Москве сидел: скоро быть беде. Так и случилось. А вы на меня роптали, будто я Выговского чествовал. Но ведь при мне никакой неправды от него не было, а теперь он отошел от великого государя неведомо почему. И ты, Башмаков, приклепывал на меня, знаю; де, что я в государевы дела лезу, топорки строю да войско лажу; де, не монашье то дело. Все! Развязал вам руки. Радейте, стройте, ладьте, залучайте врагов во друзья, поманывайте гостинцем. Бог в помощь! А я молиться за вас стану…»