Я даже сама не ожидала от себя, что так отвечу. Никогда я не смела с ним так разговаривать.
— Никогда, — повторила я. — Этого не будет.
— Вы проиграли, — сказал Шмелев после недолгого молчания. — Вы — несчастные дураки, проиграли, вы стали играть в игры с нами. Рэкет, кричали, рэкет… Дураки. Вы оба — жалкие ублюдки. И ваше время прошло. Оно закончилось, и вам пора убираться.
Я молчала.
— Ты слышала? — повысил он голос. — Настало мое время. Наше время. Думай. Чтобы завтра тебя там не было. Собирай вещички и убирайся. А то вообще всю задницу сигаретами сожжем.
И тут я сказала. Человек не может все время бояться. Может, но не вечно. И всему есть предел. Даже уходящие из жизни жалкие ублюдки могут терпеть до какого-то предела.
— Я тебя не боюсь, — сказала я. — Было время — боялась. Может быть, любила… Но теперь — не боюсь. Потому что ты сам не герой и не Бог, а обыкновенный лживый бандит с большой дороги. Уродом родился — уродом помрешь.
— Ты понимаешь, что говоришь? — сказал Шмелев.
— Да, — ответила я. Мне уже стало все равно, и я на самом деле перестала бояться его. — И я еще повторю тебе это через пару дней.
— Когда? — не понял он.
— На следствии, — сказала я. — Когда ты будешь сидеть перед следователем в наручниках, я тебе еще повторю все эти слова. А потом суд решит, кто из нас жалкий ублюдок.
— Да ты сама во всем виновата, — сказал он, и тут я вдруг неожиданно для себя услышала страх в его голосе. Победа была одержана. Я никогда даже допустить не могла, что Шмелев может банально испугаться. Этот монумент зла…
— Ты сама виновата, и тебе же будет хуже, — сказал он еще. — Ты — наводчица и была в сговоре…
— Это ты все будешь рассказывать в суде, — перебила я его. — И про горцев своих, и про то, что вы со мной сделали. И про все. Потому что я больше не боюсь тебя. Ты слишком много захотел отнять у меня. У нас, — поправилась я, сама не зная, кого имею в виду.
— Ты зря не боишься, — зловеще прошипел он. — Я могу страшно отомстить.
— Тебя наверняка расстреляют, — ответила я твердо. — А мертвые не мстят.
Я повесила трубку. Поставила чайник на плиту. Сейчас я выпью кофе. И рюмочку коньяку. За упокой души Васи. За себя. За все, что мне пришлось пережить, и за все, что мне предстоит преодолеть.
А потом выйду из дома и пойду прямо в ГУВД. Его высокая крыша видна почти из моего окна.
Ничего уже не вернешь. Васю не воскресишь, и мою жизнь обратно не развернешь. И следы от двух ожогов на ягодицах останутся на всю жизнь. Будут такие маленькие белые точки… Потом я о них забуду. А мужчинам буду говорить, что укололась в детстве.
Сейчас я выпью кофе и пойду. Все-таки хорошо, что я сказала все, что я думаю, этому монстру. Сказав ему обо всем я как-то внутренне освободилась.
В театре меня встретили с распростертыми объятиями. Не из искренней любви, конечно.
Стоило мне появиться на пороге своего кабинета, как явился помощник по труппе и сказал, что директор просил меня срочно зайти к нему.
— А откуда он знает, что я уже приехал? — поинтересовался я. Помощник объяснил, что директор еще со вчерашнего дня велел вахте, чтобы ему доложили, как только я переступлю порог театра.
— Он просил передать вам, что очень ждет вас, — сказал помощник.
Нет, не те пошли нынче времена… Бывало, прежде директор театра ждал, когда главный режиссер соблаговолит с ним поговорить. Директор приходил к кабинету и осторожно скребся в дверь. И говорил:
— К вам можно?
А главный режиссер недовольно поднимал голову от толстого журнала и с царственным видом изрекал что-нибудь вроде:
— Пожалуйста, Иван Иванович, зайдите через полчасика. Я обдумываю партитуру спектакля…
Теперь не те времена настали. Говорят, что это рынок все испортил в театральных взаимоотношениях.
Наверное, так. Раньше государство финансировало все в театре, любую разорительную глупость главного режиссера. Он был царь и бог в театре. А директор всегда был при нем в качестве старшего вахтера или дворника. Или завхоза, в крайнем случае. Он, правда, подписывал все финансовые документы. Но попробовал бы он не подписать то, что велел ему главный режиссер!
Так что в этом смысле он был просто несчастным и бесправным заложником. Чуть что — его и снимали. Бывало, и сажали. Как будто это он своей волей подписал то или иное…
И разговор с ним был у главного режиссера короткий. Ах, вы не согласны со мной! Ах, вы не хотите подписывать? Ну ладно… И директор отлично знал, что последует за этими словами. Главный снимет трубку, позвонит в обком и скажет приблизительно следующее:
— Этот директор меня не устраивает. Я с ним не могу работать. Он мне мешает и нарушает творческий процесс.
И все. Комментарии и объяснения, как правило, не требовались. Директора снимали немедленно. Убирали, переводили, повышали — что угодно, но убирали тут же.
Потому что директоров можно сколько угодно найти. Шустрых мужичков, которые умеют латать железную кровлю, бранить машинистов сцены и командовать билетершами. И подписывать, что им скажут… Таких — толпа. Их можно менять каждый месяц. Они совершенно одинаковые. Лысоватые, потные, не дураки выпить…