Благодаря Самуилу Яковлевичу мы однажды действительно ощутили связь и глубь времен. На какое-то мое замечание он откликнулся: «Вот-вот! Мне Стасов однажды сказал, что Гончаров всегда ему это говорил!» Гончаров! Он в школьной истории русской литературы идет сразу за Пушкиным… Такая непосредственная преемственность высокой культурной традиции настолько ошеломила нас, что мы не запомнили, что же такого сказала я. Увы!
Что привело нас к Маршаку в первый раз, я тоже не помню. Может быть, сыграло роль то обстоятельство, что он, как и Чуковский, хорошо знал мать Аркадия. Мирра Наумовна была организатором выставки 62-го года в Доме детской книги, посвященной семидесятипятилетию Маршака. Совсем недавно архив Белинкова обогатился фотографиями этой выставки и книгами Маршака с дарственными надписями: на «Избранных переводах» —
Когда мы приходили к Самуилу Яковлевичу, нас угощали чаем. Московские знатоки писательского быта говорили, что это было редким событием. Чай подавался заранее подслащенным на кухне. Литераторы злословили, что на сахаре его экономка построила себе дачу в Прибалтике.
Маршак делил с Чуковским лавры создателя детской советской литературы. Им приписывали соперничество. Рассказывали, что однажды в коридоре некоего издательства Ираклий Андроников заметил Маршака, закрывающего за собой дверь уборной. Чудодей устных рассказов и блестящий имитатор, он незамедлительно «воплотился» в Чуковского и, подражая интонациям его голоса, стал громко беседовать с проходящими по коридору сотрудниками и писателями, продержав Маршака за закрытой дверью больше часу.
Ходила также пародия на рассеянного с улицы Бассейной:
Имена действующих лиц, заметьте, легко переставляются.
По-видимому, репутация непримиримых соперников сильно преувеличена. В опубликованных дневниках Чуковского высказано о Маршаке много теплых слов (хотя и не без рассуждения на тему о том, как формула «Чуковский и другие» менялась в печати на «Маршак и другие»). А Лидия Корнеевна Чуковская, которой когда-то довелось работать вместе с Самуилом Яковлевичем в ленинградском Детгизе, всегда вспоминала о нем с большой теплотой.
Аркадий не причислял Маршака к «сдавшимся» (не за переводы ли сонетов Шекспира, которые знал наизусть?), Самуил Яковлевич был о себе того же мнения. При встречах оба находили много общих тем для обсуждения. Я же про себя удивлялась: как мог писатель, пять раз награжденный Государственными премиями, быть уверенным, что никогда не угождал властям? Впрочем, он чем-то — может быть, легкой иронией, может быть, сдержанным чувством достоинства — неуловимо отличался от других советских писателей своего поколения. Не сказались ли его годы учебы в Лондонском университете перед Первой мировой войной? Во всяком случае, цену себе он знал. Однажды, после долгого занудного сидения в приемной министра культуры Большакова, так и не дождавшись приглашения в его кабинет, он ушел, оставив записку:
Последняя наша встреча с Самуилом Яковлевичем мне особенно запомнилась. Он был болен и принял нас, лежа в постели. Чаепития не состоялось. Около кровати справа стоял высокий баллон с кислородом: надо было непрерывно наполнять кислородные подушки. Одна из них лежала у него на груди. На столике слева в плоской пепельнице лежали дымящиеся папиросы. Самуил Яковлевич был отчаянным курильщиком. Говорить ему было трудно, он хрипел. Скажет несколько слов, вдохнет глоток кислорода. А потом затянется папиросой. Так и продолжалось в течение всего нашего визита: несколько слов, глоток кислорода, затяжка папиросой; несколько слов, глоток кислорода, затяжка папиросой.
Следующая сцена, имеющая отношение к Аркадию, закавычена, так как записана не мной.
«Искать в книге Аркадия Белинкова об Олеше объективную картину литературного процесса 20-х и 30-х годов — это все равно что пытаться найти объективную картину истории русского раскола в книге протопопа Аввакума.
Из всех писателей старшего поколения, сверстников Олеши и старших его современников, по-настоящему понял это только один: С. Я. Маршак.
— Вы читали? — спросил он меня.
— Читал.
— И какое у вас впечатление?
Зная реакцию всех „стариков“, я начал вилять: да, мол, конечно, к Олеше он несправедлив. Но…