«Дальняя любовь» к уплывшему в Лондон другу (Анрепу) с этого времени связалась, переплелась и, в плане литературы, обогатилась чувством к другому русскому, мальчиком также эмигрировавшему вместе с семьей из Петербурга сперва в Латвию, потом в Англию. Осенью того года, на гребне волны взаимных симпатий между союзниками в только что окончившейся войне, в Москву советником посольства на несколько месяцев приехал известный английский филолог и философ Исайя Берлин. Его встреча с Ахматовой в Фонтанном доме, вызвавшая, по ее убеждению, все вскоре обрушившиеся беды, включая убийственный гром и долгое эхо анафемы 1946 года и даже, наравне с фултонской речью Черчилля, разразившуюся в том же году холодную войну, переустроила и уточнила – наподобие того, как это случалось после столкновения богов на Олимпе, – ее поэтическую вселенную и привела в движение новые творческие силы. Циклы стихов «Cinque», «Шиповник цветет», 3-е посвящение «Поэмы без героя», появление в ней Гостя из будущего – прямо, и поворот некоторых других стихотворений, отдельные их строки – неявно, связаны с этой продолжавшейся всю ночь осенней и еще одной под Рождество, короткой прощальной, встречами, его отъездом, «повторившим» с поправкой на обстоятельства отъезд Анрепа, и последовавшими затем событиями.
Ахматова говорила о нем всегда весело и уважительно (кроме того раза, когда ею были произнесены слова о «мужчине в золотой клетке»), считала его очень влиятельной на Западе фигурой, уверяла, правда посмеиваясь, что «Таормина и мантия», то есть итальянская литературная премия и оксфордское почетное докторство, «его рук дело» и что это «он сейчас о нобелевке хлопочет» для нее, хотя при встрече с нею в 1965 году и в позднейших воспоминаниях он это начисто отрицал. Она ценила его оценки, ей импонировали его характеристики людей, событий, книг. Она подарила мне его книжку «The Hedgehog and the Fox» (Еж и Лиса), о Толстом как историке, открывающуюся строкой греческого поэта Архилоха: «Лиса знает множество вещей, а еж знает одну большую вещь», и под этим углом рассматривающую писателей: ежей Данте, Платона, Паскаля, Достоевского, Пруста – и лис Шекспира, Аристотеля, Гете, Пушкина, Джойса. Ее рукой в книжке подчеркнуты места: «Толстой был по природе лисою, но считал себя ежом» и «конфликт между тем, что он был и чем себя считал». Возможно, она слышала в этих словах отзвук своих собственных, которые не уставала повторять, порицая Толстого за двойную мораль: непосредственную – и выражавшую мнение его круга, семьи, общества; и которые она высказала, в частности, Берлину в том многочасовом разговоре и впоследствии приведенные им в мемуарах: «Толстой знал правду, однако понуждал себя постыдно приспосабливаться к обывательским условностям».
В разговоре она часто называла его иронически-почтительно «лорд», реже «сэр»: за заслуги перед Англией король даровал ему дворянский титул. «Сэр Исайя – лучший causeur[3] Европы, – сказала она однажды. – Черчилль любит приглашать его к обеду». В другой раз, когда, заигравшись с приехавшими в Комарово приятелями в футбол, я опоздал к часу, в который мы условились сесть за очередной перевод, прибежал разгоряченный и она недовольно пробормотала: «Вы, оказывается, профессиональный спортсмен», причем «спортсмен» произнесла по-английски, – я спросил, по внезапной ассоциации, а каков внешне Исайя Берлин. «У него сухая рука, – ответила она сердито, – и пока его сверстники играли в футболь, – «футболь» прозвучало уже по-французски, – он читал книги, отчего и стал тем, что он есть». Она подарила мне фляжку, которую он на прощание подарил ей: английскую солдатскую фляжку для бренди.
Английскую тему, или, как принято говорить на филологическом языке, английский миф поэзии Ахматовой, обнаруживает не единственно шекспировский след в ее стихах. Байрон, Шелли, Китс (напрямую и через Пушкина), Джойс и Элиот подключены к циклам (или циклы к ним) «Cinque», «Шиповник цветет», к «Поэме без героя» – наравне с Вергилием и Горацием, Данте, Бодлером, Нервалем. Но подобно тому, как появление Исайи Берлина на ее пороге и в ее судьбе, беседа с ним, ночная в комнате и бесконечная «в эфире», были не только встречей с конкретным человеком, но и реальным выходом, вылетом из замкнутых, вдоль и поперек исхоженных маршрутов Москвы – Ленинграда в открытое, живое интеллектуальное пространство Европы и Мира, в Будущее, гостем из которого он прибыл, так и протекание сквозь ее стихи струи Шекспира соотносило их не конкретно с романтизмом, индивидуализмом, или модернизмом, или с «Англией» вообще, но тягой, постоянно в нем действующей, всасывало в Поэзию вообще, в Культуру вообще, во «все» вообще, если иметь в виду ее строчку «Пусть все сказал Шекспир…».