Это будет самый сокрушительный удар — час расстрелянной литературы — в столетнюю годовщину смертельного выстрела в Пушкина.

Когда удалось установить точные даты гибели писателей в 1937–1938‑м, в календаре проступили красные от крови дни, вернее, ночи — коллективных, групповых казней. Расстреливали целые литературные группировки, большей частью мифические, с придуманными, обличительными ярлыками.

«Классовый враг создал агентуру в рядах советских писателей!» — коллективно доносила в печати Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП) — самая рьяная застрельщица, проводница линии партии. На сталинский призыв в стукачи и палачи откликнулись и «инженеры человеческих душ», помогая выявлять бесчисленных, все множившихся врагов. Писатели–чекисты и чекисты–писатели соревновались, толкаясь локтями и ставя друг другу подножки у государственной кормушки.

Редактор «Литературной газеты» Ольга Войтинская в 1938 году, в очередном доносе на коллег, адресованном партруководству, приводит слова Ильи Сельвинского, талантливого, сложного и отнюдь не самого ортодоксального поэта, вынужденного звучать в унисон со временем: «И вот сейчас я счастлив, что разоблачил шпиона, сообщив о нем в органы НКВД».

Это тоже искусство — думать одно, говорить другое, а делать третье! НКВД докладывает партийному секретарю Жданову 28 мая 1935‑го: «Писатель Е. Соболевский говорил о том, что у него для Советской власти написано две книжки: «Нас пятеро» и «Колхозный роман», но, если вернется старое, у него есть в письменном столе роман «Спи, Клавочка, спи»”.

У писателя не оставалось права даже на устное слово — стукачи тотчас доносили его до ушей Лубянки, и телефоны тогда уже вовсю прослушивались. Не было права даже на молчание — молчание рассматривалось как скрытая враждебность.

Как спастись от конформизма и страха? Как остаться собой и выжить, выжить — и остаться собой? Все пали, вся страна, не могли не пасть, дело — в глубине падения. «Человек меняет кожу» — называлась книга расстрелянного Бруно Ясенского.

Потеря личности. Искаженный человеческий облик. Отречение от дара, предназначения, Божьего замысла о тебе — об этом писал поэт–зек Александр Тришатов (Добровольский):

Грех последнего преступленьяЯ в себе побороть не смог.Дар, как гром говорящего пения,Я зажал, завернув в платок,Чтоб не ринулось ко мне Слово —Огнезрачное колесо…Вот такого–то, вот такогоИ судило меня ОСО 1.

В литературе расплодились приспособленцы, тоже погибшие по–своему, которые существовали в двух или в нескольких лицах, ломались, юлили, перелицовывались. Благополучные удачники, конформисты, те, кто, по словам Мандельштама, «запроданы рябому черту на три поколения вперед».

Но были и такие, кто не отрекся от слова даже по ту сторону колючей проволоки. Больше того — именно там–то и обрел его!

Тишайший искусствовед и деликатнейший, даже робкий человек, Виктор Михайлович Василенко был обвинен в том, что хотел напасть на Кремль с «атомными пистолетами». В жалобах из заполярного лагеря он посылал прокурорам множество своих стихов — пейзажную лирику. Как они, наверное, потешались! Он думал, что стихи — высшее доказательство его невиновности.

И был прав! Он, как природа, побеждал ГУЛАГ пейзажем. Взгляните на сопки Колымы: колючая проволока истлела, а стланик зеленеет, иван–чай цветет. Где те чекисты–каратели, прокуроры–палачи? А стихи — вот они, живут, как полевые цветы. Василенко — это такой цветок в русской поэзии, не очень заметный и яркий, но неповторимый.

Случались и совсем другие апелляции к власти, другие отношения с ней.

Маяковского недопочитают, считала Лиля Брик. И с помощью своих друзей–чекистов написала и передала письмо об этом Сталину, хитроумно спровоцировав его известную реакцию: «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей Советской эпохи». Но у резолюции было продолжение, которое не афишировалось: «Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление». Вот так! Даже тут — в категориях вины и преступления. Это вам не какие–нибудь литературные штудии! Нелюбовь к Маяковскому отныне каралась, как нелюбовь к советской власти. Такое обвинение было предъявлено арестованному поэту Арсению Стемпковскому, неосторожно сказавшему о глашатае революции: «Ненормальный поэт ненормального времени».

— Как вы могли допустить такие слова? — орал следователь. — Разве вы не знаете, что сам вождь Иосиф Виссарионович Сталин дал хороший отзыв о его произведениях?!

По донесению секретного агента, Андрей Платонов, когда его прорабатывали за повесть «Впрок», сказал:

— Мне все равно, что другие будут говорить. Я писал эту повесть для одного человека (стукач услужливо добавляет — «для товарища Сталина»), — этот человек повесть читал и по существу мне ответил. Все остальное меня не интересует.

Перейти на страницу:

Похожие книги