И в эмиграции, и в метрополии сложилось достаточно устойчивое убеждение, причем не только у людей пишущих, но и у многих читателей, что Солженицын-прозаик и Солженицын-публицист это два совершенно разных явления. Я же считаю, что Солженицын равен себе в обеих этих ипостасях, со всеми вытекающими отсюда потерями и приобретениями. К публицистическим приобретениям, например, я отнес бы «Письмо вождям», «Гарвардскую речь» и «Наших плюралистов», а к досадным потерям — «Как нам обустроить Россию».

Во многом горячо принимая ряд положений этой его последней работы (некоторые из них впрямую перекликаются с моей статьей десятилетней давности «Размышления о гармонической демократии», а также с философским эссе покойного Дмитрия Панина «Как нам наладить Россию», тоже обнародованного Несколькими годами ранее), я в то же время не могу не отметить ее крайней политической наивности, удручающего многословия и в некоторых частях — весьма опасной нравственной бестактности. К примеру, убежден, что делить территории страны, сидя в комфортном вермонтском далеке, это все равно что заливать керосином уже накаленные угли межнациональной вражды. Реакция на местах по отношению к этой его дележке только подтверждает эту мою нехитрую метафору.

То же самое и с прозой. Подлинно гениальные «Матренин двор» и «Архипелаг ГУЛаг» мирно соседствуют у Солженицына с весьма скромным по своим литературным достоинствам «Августом 14-го» и основательными, но без подлинного размаха «Раковым корпусом» и «Лениным в Цюрихе». Что же касается «Красного колеса», то это не просто очередная неудача. Это неудача сокрушительная. Тут за что ни возьмись, все плохо. Историческая концепция выстроена задним умом, а в этом, как известно, мы все в высшей степени крепки. Герои почти на подбор функциональны, вместо полнокровных живых характеров — ходячие концепции. Любовные сцены — хоть святых выноси. Создается впечатление, что об этой материи вообще автор — отец троих детей — наслышан из литературных источников, причем не самого лучшего пошиба. Язык архаичен почти до анекдотичности. К тому же сочетание этого умопомрачительного воляпюка с псевдомодернистской стилистикой «а-ля Дос Пасос» (вспомните хотя бы наивно многозначительные «наплывы»!) порождают такую словесную мешанину, переварить которую едва ли в состоянии даже самая всеядная читательская аудитория.

Вообще безусловный минус Солженицына, как, впрочем, многих прозаиков (в отличие от большинства беллетристов), отсутствие достаточно объемного воображения. Он беспредельно силен лишь в материале, который пропустил через себя, через свой эмпирический опыт. Свидетельство тому те же «Иван Денисович», «Матренин двор» и «Архипелаг ГУЛаг». Я убежден, что у него получилась бы неповторимая эпопея о Второй мировой войне, но, увы, его привлекла другая, к сожалению, мало подвластная ему тема.

И еще — о языке. Язык, по моему глубокому убеждению, — естественно складывающийся организм. Радикальное насилие над языком не менее бессмысленно и трагично, чем насилие над человеческим обществом, над самой жизнью. А жизнь, как мудро заметил Борис Пастернак в своем восхитительном «Докторе Живаго», не надо переделывать, она сама себя переделывает. Так обстоит дело и с языком. Оставить после себя хотя бы одно новое слово, как это получилось у великого Достоевского со «стушевался» или у посредственного Боборыкина с «интеллигенцией», это уже означает остаться в истории литературы, а конструировать почти всю словесную ткань своих книг из вымерших архаизмов и неподъемных словосочетаний — это вернейший способ авторских самопохорон по первому разряду. Если уж освобождаться от советского «новояза», то, по-моему, все-таки не по словарю Даля, а по «Сказке о царе Салтане» или по меньшей мере по чеховской «Каштанке». Ко всему прочему, насилие над языком мстит за себя самым грозным для пишущего образом — забвением.

При всех своих новаторских претензиях Солженицын так и не выломился из русской литературной традиции и не породил сколько-нибудь заметных эпигонов, ибо для эпигонства он явно малопригоден: слишком огромны художнические задачи, которые ставит перед собой.

Его роль в нашей литературе и бытии иная: он задает обществу, нам всем неизмеримо более высокие нравственные и творческие критерии, чем те, из каких мы исходили до него. И только одно это искупает все его промахи и потери.

Без него немыслимо, к примеру, было бы такое явление, как «деревенская проза». Все наши деревенщики вышли из «Матрениного двора», как послепушкинская проза из гоголевской «Шинели», но все же их едва ли можно назвать его эпигонами, настолько они самобытны, подлинны во всех своих проявлениях, художническом, нравственном и гражданском. И, конечно же, в языковом. Вот уж кто действительно не нуждается в помощи Даля, слова диктует им сама окружающая их язьїковія стихия.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже