(P. S. Эти беглые странички были написаны в 1987 году для пушкинского юбилейного альманаха в Москве и тогда же отклонены каким–то редактором–пушкинистом. Отклонены — тут нет никакого подвоха — не без основания. Подвох оказывался скорее всего в том, что и написаны они были — не без основания. Я хотел довспомниться до Пушкина, воспринятого однажды телом: мышечно, рефлектор но, витально; Пушкина, на которого — прежде всяческих анализов и закрытых чтений — реагируют однажды мурашками по коже, чтобы потом, забыв это, разместить пережитое в диспозитивах словесных неадекватностей; было бы тщетным занятием искать в написанном какой–то «концепции» или «общей мысли» и, не найдя таковых, вернуться к редакторскому вердикту пятнадцатилетней давности. Их нельзя найти, потому что их нет, а нет их, потому что так этого хотел написавший их. Набрасывая эти заметки, я меньше всего думал о словесности, больше всего о том, что до слов, допустив, что до слов могла бы оказаться некая «музыка»; честолюбием замысла было, таким образом, не сказать что–то о Пушкине, а сыграть это, используя слова как клавиши… Основание основанию рознь: можно вполне понять чувства редактора–пушкиниста, которому вместо ожидаемого куска гранита подсунули прустовское печенье «мадлен»; но можно же понять и тех, кому вместо забытого с детства вкуса неизменно суют под нос меню с единственным блюдом: «гранит».)

Базель, 24 мая 2003.

<p id="bookmark32">Достоевский и несть ему конца. К 100-летию со дня смерти</p>

Доклад, прочитанный в Ереванской Государственной консерватории 30 марта 1981 года. Опубликован с сокращениями в журнале «Новая Россия» 4/1995

Достоевский — современник. Сейчас, отмечая 100-летнюю годовщину его смерти, мы, как никогда, должны проникнуться этим чувством: он современник. Редким из окружавших его людей был он современником, но нам, во второй половине этого века, знаем ли мы это или нет, хотим ли мы этого или нет, отдаем ли мы себе отчет во всей головокружительности этого или нет, нам он современник — всем, и тем даже, кому никогда не приходилось читать его, — современник, а вовсе не веха истории литературы. Книги его претерпели за это столетие почти мифическую метаморфозу, обстав нас чудовищными событиями; переплет его творений обернулся нынче переплетом событий души и быта. Кто есть Достоевский? о чем он? к чему? — вот вопросы, тяжесть которых придавливает сердца и умы всех тех, у кого есть сердце и есть ум. Рассказ о Достоевском начинается с его литературного дебюта, а дебют начинается с бреда, достойного его же пера. 24-летнего автора «Бедных людей» открыл не кто иной, как Белинский. «Вот от этой самой рукописи, которую вы видите, не могу оторваться второй день, — вспоминает захватывающую речь Белинского Анненков. — Это роман начинающего таланта: каков этот господин с виду и каков объем его мысли — еще не знаю, а роман открывает такие тайны жизни и характеров, которые на Руси до него и не снились никому». — «Давайте мне Достоевского! — кричит тогда же Белинский Некрасову, — приведите, приведите его скорее!»

Тридцать лет спустя свою первую встречу с Белинским вспоминал сам Достоевский. «Да вы понимаете ли сами–то, — повторял он мне несколько раз и вскрикивая, по своему обыкновению, — что это вы такое написали?… Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили вы сами–то эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уже это понимали».

Экстаз «первого русского критика» и литературного законодателя вкусов не мог сойти бесследно. Уже через несколько дней новоявленный гений становится притчей во языцех литературного Петербурга. Вот некоторые выписки из писем Достоевского к брату, датированных тем счастливым временем; выписки эти интересны не только с историко–литературной точки зрения, но и с точки зрения характерологии: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство на счет меня страшное. […] Все меня принимают, как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский что–то сказал, Достоевский то–то хочет делать. Белинский любит меня, как нельзя более. […] Откровенно тебе скажу, что я теперь почти упоен собственной славой своей». И здесь же настоящие перлы этого упоения: «Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. […] Эти господа уж и не знают, как любить меня: влюблены в меня все до одного». — «Эх, — восклицает он, — самолюбие мое расхлесталось! У меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие», — он прав: неограниченное самолюбие и честолюбие граничат здесь с невменяемостью. — «Мой роман произвел фурор». — «Я чрезвычайно доволен романом моим, не нарадуюсь».

Перейти на страницу:

Похожие книги